Raymond Aron
LES ÉTAPES DE LA PENSÉE SOCIOLOGIQUE
Éditions Gallimard Paris 1967
Раймон Арон
Этапы
РАЗВИТИЯ
социологической мысли
Общая редакция и предисловие д.ф.н. П.С.Гуревича
Перевод с французского
Москва
ИЗДАТЕЛЬСКАЯ ГРУППА «ПРОГРЕСС»
«УНИВЕРС»
1993
ББК 60.5
А 84
Редакционная коллегия: Т.А. АЛЕКСЕЕВА, П.С. ГУРЕВИЧ, В.А. ЛЕКТОРСКИЙ. B.C. СТЕПИН
Перевод с французского: А.И. РЫЧАГОВ, В.А. СКИБА
Редактор М.Ф. НОСОВА
Арон Р.
А 8 4 Этапы развития социологической мысли/Общ, ред. и предисл. П.С. Гуревича. — М.: Издательская группа «Прогресс» — «Политика», 1992. — 608 с.
Вопросы власти, социального равенства, диктатуры и демократии — вот круг вечных, а сегодня особенно злободневных тем, затронутых известным французским социологом в серии эссе, посвященных Монтескье, Конту, Марксу, Токвилю, Дюркгей-му, Парето и Веберу.
0202000000-024 А' 006(01)-93----КБ41-3"92 ББК ЬО.5
© ÉditionsGallimard,1967. © Перевод на русский язык — А/О Издательская группа «Прогресс» ISBN-5-01-003727-0 1993
ФИЛОСОФ В СОЦИОЛОГИИ, СОЦИОЛОГ В ФИЛОСОФИИ
Предлагаемая книга — по существу, первое отечественное издание трудов видного мыслителя-социолога нашего столетия Раймона Арона. В течение десятилетий этот французский ученый изобличался в нашей литературе как автор концепций «деидеологизации», «индустриального общества», «технологического детерминизма». При этом сами работы Р.Арона, естественно, не публиковались. Внимание фиксировалось только на антимарксистской направленности работ социолога.
Теоретическая деятельность Р.Арона отнюдь не сводилась к критике марксизма. Диапазон его увлечений широк. Он постоянно проводил сравнение между позициями различных ученых, вполне оправдывая по отношению к себе ту характеристику, которую он дал А. де Токвилю; сам Арон был в значительной мере компаративистом. Об этом наглядно свидетельствует публикуемая работа — «Этапы развития социологической мысли».
Р.Арон, несомненно, крупнейший представитель современной социологической мысли. Но он обнаружил интерес и к вопросам философии истории. Французский ученый, судя по всему, стремился сделать социальное мышление острым, всепроникающим, прозорливым. Философия — это очевидно — нуждается в конкретных теоретических социологических разработках. Но и сама социология не чужда философской рефлексии. Она притязает на создание всесторонней социально-философской концепции.
Р.Арон опубликовал десятки работ по проблемам социальной философии, политической социологии, международных отношений, истории социологической мысли, социологии сознания. Оценку, которую Арон дал О.Конту, можно переадресовать ему самому: философ в социологии, социолог в философии.
Раймон Арон родился в 1905 г. в лотарингском городке Рамбервиллере. С 1924 по 1928 г. учился в Высшей нормальной школе вместе с Ж. П.Сартром и П.Низаном. Огромное влияние на юношу оказали профессора по философии Ален (настоящее имя Шартье) и Л.Брюнсвик. Их имена, их взгляды упоминаются в публикуемой книге.
Полученное образование позволяло юноше стать преподавателем философии в лицее. Окончив Высшую нормальную школу, Арон отправился в Германию. Такова была традиция: желая пополнить образование, философы всегда ехали в эту страну. Юношу потрясли ярый национализм немцев и первая крупная победа национал-социалистов. Начиная с этого времени, между 1930 и 1933 гг., Арон жил в угнетающей атмосфере ожидания новой войны.
После завершения образования Арон преподает в Тулуз-ском университете. Основная сфера его интересов — философия. В Германии он познакомился с феноменологией Гуссерля, которую тогда знали немногие. Он читал также труды раннего Хайдеггера, сочинения философов истории, в частности М.Вебера, работы по психоанализу. Фрейдизм был постоянной темой споров Арона с Сартром. Последний отрицал различие между психикой и сознанием. Арону же казалось, что психоанализ неприемлем для него, поскольку он использует понятие подсознания.
Когда нацисты оккупировали Францию, Арон перебрался в Лондон и участвовал в редактировании журнала «Франс либр». На протяжении военных лет он печатал ежемесячные анализы положения дел в вишистской Франции — «Французскую хронику». После освобождения страны Арон вернулся во Францию. Он стал политическим обозревателем влиятельной газеты «Фигаро» (1947—1977). В 1955 г. он возглавил кафедру социологии в Сорбонне. С этого времени он плодотворно занимается исследовательской работой как социолог.
С конца 70-х гг. Арон сотрудничает в журнале «Экспресс», а в 1981 г. становится президентом редакционного комитета этого еженедельника. В 1978 г. он вместе со своими единомышленниками создал журнал «Коммантер» и стал его главным редактором. Журнал избрал в качестве девиза слова Фу-кидида: «Нет счастья без свободы и нет свободы без мужества и отваги». Это издание было своеобразной социальной лабораторией, где анализировались общественные и политические процессы. Здесь публиковались статьи по философским проблемам, по вопросам международных отношений. Затрагивались также социальные темы, вопросы литературы и искусства. На протяжении десятилетий Арон выступал как публицист, пытавшийся при оценке актуальных событий апел-
лировать к арсеналу философских и социологических знаний. Умер он в Париже в 1983г.
Арон входил в состав Экономического и социального совета Четвертой и Пятой республик. В 1963 г. его избрали членом Академии моральных и политических наук. Он был почетным доктором Гарвардского, Базельского, Брюссельского университетов, почетным членом американской Академии искусств и наук. С 1962 г. он вице-президент Всемирной социологической ассоциации.
Французская социологическая мысль демонстрирует широкий спектр политических предпочтений. Казалось бы, Арон в соответствии с полученным образованием мог оказаться радикалом, как это случилось с другом его детства Ж. П.Сартром, с М.Мерло-Понти. Однако выдающийся социолог стал выразителем либеральной традиции, которая исповедует верность принципам демократии, свободной конкуренции, частного предпринимательства. Либерализм в его новейших версиях получил широкое распространение в англосаксонских странах. Истоки этой традиции во французской социологии прослеживаются у А. де Токвиля и Б.Констана.
Книга Р. Арона «Этапы развития социологической мысли» необычна по жанру. В ней прослеживается история социологии в Европе, но, строго говоря, отсутствует собственная, четко артикулированная и развернутая позиция автора. Точнее сказать, она видна лишь по частным ремаркам. Арон не стремится «подытожить» представленные точки зрения, свести разносторонний материал к окончательной, последней оценке. Напротив, он видит свою задачу в сопоставлении взглядов крупнейших социальных мыслителей, начиная от Аристотеля и кончая М.Вебером. Демонстрируя самые несхожие и противоречивые воззрения, автор подчеркивает как сложность общественной жизни, так и наличие различных ее концептуальных толкований. Работа выстраивается не вокруг проблем, а вокруг имен. Арон исходит из факта индивидуальности социального мыслителя. Социологическое творчество, как и философское, уникально, персонифицированно.
О своем согласии или несогласии с позицией конкретного ученого автор заявляет буквально в придаточном предложении. Критикуя ту или иную концепцию, он не заботится о всесторонней аргументации. Порою неожиданно заявляет, что этот социолог — скажем, Дюркгейм — ему вообще не нравится, поэтому, мол, трудно добиться отточенности в пересказе...
Чего же в таком случае добивается Арон? Он предостерегает от педантичности. В социологии нет истин на все века.
Она предлагает определенные мыслительные схемы, которые могут показаться изжитыми, неверными. Но в ином социальном контексте эти версии возникают вновь и опять обретают актуальность. Стало быть, лучше говорить об этапах, нежели об истории социологической мысли. Правильнее также сопоставлять точки зрения, а не одобрять их или критиковать.
В избранном жанре Арон достигает виртуозности. Он ведет нас от проблемы к проблеме, от темы к теме. Мы воспринимаем каждого ученого в живом сплетении присущих ему парадоксов. Мы ощущаем также меру исторической дальновидности проницательных социологов. Перед нами подлинная лаборатория социальной мысли...
Французский исследователь полагает, что начать историю социологии можно было бы с Монтескье. Ведь именно он в стиле классических философов продолжал анализировать и сопоставлять политические режимы, в то же время стремясь постигнуть все области социального целого и выявить множественные связи между переменными величинами. Арон полагает, что толкование Монтескье социологических принципов представляется в ряде случаев более современным, чем у Кон-та. Первый и рассматривается как один из основоположников социологической доктрины.
Арон подчеркивает, что в трудах Монтескье есть рекомендации, касающиеся всеобщих законов человеческой природы. Они дают право если не установить, каким конкретно должен быть тот или иной институт, то по крайней мере осудить некоторые из них, например рабство. Видя, насколько многочисленны определяющие факторы, Монтескье пытался выявить нечто составляющее единство исторических систем.
Если Монтескье осознает разнообразие во всем, что касается людей и общественных явлений, то Конт, напротив, прежде всего социолог, который исходит из единства людей, всей истории человечества.
К сожалению, Арон уделяет мало внимания философско-антропологическим взглядам Конта. Отметив, что для Конта важно, чтобы любое общество имело свой порядок, который можно было бы разглядеть в разнообразии обществ, Арон переходит к рассмотрению других аспектов «позитивной социологии». Между тем, рассуждая о человеческой природе, позитивисты обращаются и к некоторым сторонам человеческой субъективности. Если бы человек, рассуждают они, с самого начала мог понять, что мир подчинен неизменным законам, то, не имея возможности познавать их и управлять ими, он бы впал в малодушие и не смог выйти из апатии и умственного оцепенения.
Наряду с антропологическим измерением прогресса Кош . развил идею, связанную с концепцией индустриального общества, критикуя либеральных экономистов и социалистов. В отличие от экономистов, считающих основными причинами роста свободу и конкуренцию, основатель позитивизма принадлежит к школе, представителей которых Арон называет политехниками-организаторами.
Сам Арон в 1963 г. опубликовал курс лекций, прочитанный им в Сорбонне в 1955—1956 гг., под названием «Восемнадцать лекций об индустриальном обществе». Понятие индустриального общества давало ему возможность провести сравнение между капиталистическим и социалистическим обществом. Термин «рост», использованный Ароном, уже существовал в литературе. Первой серьезной книгой по этому вопросу была работа Колина Кларка «Экономический прогресс». Однако Арон установил связь экономического роста, определяемого чисто математическим путем, с общественными отношениями, с возможными видами роста. В этом смысле был осуществлен переход от Колина Кларка и Жана Фурастье к новой версии недогматического марксизма.
Касаясь социологической концепции Маркса, Арон в своих очерках по социологии пытается ответить на вопросы, кото-pibie уже были поставлены в связи с учениями Монтескье и Конта. Как толковал Маркс свою эпоху? Какова его теория общества? Каково его видение истории? Какую связь он устанавливает между социологией, философией истории и политикой? По мнению Арона, Маркс не был ни философом техники, ни философом отчуждения. Он представлял собою социолога и экономиста капиталистического строя. Учение Маркса — это анализ буржуазного строя.
В чем Арон усматривает разницу между позициями Конта и Маркса? Оба они видели отличие индустриального общества от военного, феодального, теологического. Однако если Конт пытался найти средства устранения выявленных антагонизмов, примирения противоречий, то Маркс, напротив, стремился раскрыть невозможность какого-либо иного устранения коллизий, кроме как на путях классовой борьбы.
По нашему мнению, Арону удается выявить концептуальные противоречия внутри марксизма. Такая работа мысли полезна для наших обществоведов прежде всего потому, что на протяжении многих десятилетий в отечественной литературе само предположение, что у основоположника научного коммунизма не всегда сходились концы с концами, расценивалось как кощунственное. Так, в гегелевском понимании дух самоотчуждается в своих творениях, он создает интеллектуальные и социальные конструкции и проецируется вне самого себя. В
марксизме же, включая и его первоначальный вариант («молодой Маркс»), процесс отчуждения вместо того, чтобы быть философски или метафизически неизбежным, становится отражением социологического процесса, в ходе которого люди или общества создают коллективные организации, где они утрачивают самих себя. По мнению Арона, философские вопросы — всеобщность индивида, целостный человек, отчуждение — воодушевляют и направляют целостный анализ, содержащийся в зрелых произведениях Маркса.
Переходя к рассмотрению социологической концепции А. де Токвиля, Арон отмечает, что этот исследователь, в отличие от Конта и Маркса, в качестве первичного факта, определяющего специфику современного общества, выдвигал феномен демократии. С того времени, как в 1835 г. вышел в свет первый том «Демократии в Америке», его автор стал одним из известнейших политических мыслителей Европы.
Токвиль был не только политическим философом, но и историком. Его имя называют рядом с именами Гизо, Тьерри, Минье, Мишле, Кине. Он одним из первых приступил к тщательному разбору документов, связанных с Великой французской революцией. Однако основной вклад в науку сделан все-таки Токвилем-социологом. Для выражения политических взглядов Токвиля часто пользуются понятием «аристократический либерализм». Это означает, что для французского мыслителя категория свободы не безбрежна и содержит в себе попытки ограничения своих пределов. Токвиль был также убежден в том, что в либеральном обществе должны быть элиты, выражающие интеллектуальное и духовное содержание времени.
Токвиль — эту мысль подчеркивает Арон, — констатируя некоторые признаки, вытекающие из сущности любого современного или демократического общества, добавляет, что при этих общих основаниях наблюдается плюрализм возможных политических режимов. Демократические общества могут быть либеральными или деспотичными.
Арон справедливо подчеркивает, что Токвиля, по существу, интересовала одна проблема: при каких условиях общество, в котором обнаружилась тенденция к единообразию судеб индивидов, может не погрузиться в деспотизм? Вообще говоря, как можно совместить равенство и свободу? В современных политических и философских дискуссиях эта тема предстает в обстоятельной аранжировке. Мы видим между свободой и равенством огромное противоречие. Последовательно воплощенная идея свободы разрушает равенство. Если, скажем, мы провозглашаем свободу рыночной стихии, то создаем неравенство. Если мы провозглашаем равенство как универсальное цен-
10
ностное строение, то тем самым ущемляем свободу. Скажем, свободу предпринимательства.
В современной исторической науке все чаще проводится мысль о том, что Великая французская революция была для Франции не столько эпохальным событием, сколько национальной катастрофой. В прошлом веке только два мыслителя — Алексис де Токвиль и Ипполит Тэн — отрицательно относились к этому историческому катаклизму. Они подчеркивали, что свобода не была изобретением XVII—XVIII вв. Вместе с тем они предостерегали от многочисленных социальных следствий осуществленного поворота.
Вторую половину XIX в. Арон характеризует как переломную эпоху, хотя в современной ретроспективе она выглядит вполне благополучной. Это время представлено у него тремя виднейшими социологами — Э.Дюркгеймом, В.Парето и М.Ве-бером. Каждый из них стремился осмыслить итоги минувшего века и заглянуть в новое столетие. Они составляли одно поколение. Это позволило автору показать, что в лоне одного века их представления о современном обществе были весьма различны. Основные темы социологической рефлексии возникают, следовательно, в индивидуальной аранжировке.
Разумеется, названные исследователи исходили из установки, что общественные процессы, как бы сложны они ни были, можно разгадать. Несмотря на кажущуюся иррациональность многих социальных феноменов, социолог может учесть противостоящие друг другу общественные факторы и направить историческую динамику в нужное русло. Их работы пронизывает всеобъемлющая вера в рационалистическое знание.
В обстановке мирного развития Европы, плавного прогресса без войн и революций они, однако, увидели мучительные коллизии рождающегося века и постарались разгадать существо тех парадоксов, которые попали в поле их зрения. Дюрк-гейм, Парето, Вебер сумели раскрыть кризисные процессы новой эпохи, уловить импульсы глубочайших изменений в социуме. Каждый из них обратил внимание на зерно будущих социальных противоречий и осветил их в широкой социокультурной перспективе.
В первой части своей книги Арон подчеркивал, что Марк-сова концепция современного общества отвечает социоисто-рическим условиям, для которых характерны острые социальные конфликты, иерархическое социальное устройство, разделение общества на социальные группы, различающиеся статусом, классовой принадлежностью, обладанием властью. Однако Марксова схема не имела универсального значения. Например, в США революция — не столько священный момент в истории, сколько непрерывный исторический процесс,
И
подразумевающий изменения сначала в сфере технологии, а затем, чуть ли не автоматически, в социальной сфере. Это обстоятельство ставит США вне европейских форм, на которых основывается Марксова модель общественного развития, его учение о классах и классовой борьбе.
Дюркгейм представил принципиально иную модель современного общества, которая часто рассматривается как полная противоположность и антитеза модели Маркса. Для Дюркгей-ма центральная тенденция общества — движение к социальной солидарности, основанной на новых формах структурной независимости, цементируемой нормативным единством общезначимых коллективных представлений.
Возможно ли применение Дюркгеймовой модели к американскому обществу? Французский социолог в наименьшей степени был знаком с современной ему американской действительностью. Он был в курсе интеллектуальных, но не социальных процессов в США. Дюркгейм поддерживал связь с американскими журналами, был хорошо знаком с американской этнографической литературой, предпринял серьезное исследование вклада США в философию прагматизма. Тем не менее в его трудах трудно найти упоминание о жизни США.
Одна из важнейших характеристик современного общества, по Дюркгейму, — состояние аномии — понятие, которое вошло в американский социологический словарь с такой же легкостью и в столь же искаженной форме, как Марксово понятие отчуждения.
Повышенный интерес к морали побудил Дюркгейма к углубленному анализу той связи, которая существует между моралью и религией. По Дюркгейму, для разрешения нормативного кризиса современного общества необходимо установить на эмпирической и теоретической основе, какая моральная система и какая религия соответствуют этому обществу.
Преобразование общества в истолковании Дюркгейма включает, таким образом, создание общей для всех моральной системы, заменяющей прежнюю. Напомним, что Токвиль был глубоко убежден в том, что, именно религия может сохранить элементарные основы общественности. Однако он видел, что христианство пронизывает далеко не все стороны общественной жизни. Поэтому он рассматривал общество в его реальном, а не идеальном состоянии, изыскивая способ, который позволил бы обеспечить более или менее устойчивое соответствие нравственному идеалу.
Арон не случайно обращает внимание на тот факт, что все названные во второй части работы социологи усматривают державную тему социологии в конфронтации религии и науки. Каждый из них признавал Контову мысль о том, что общества
12
могут поддерживать присущую им связность только общими верованиями. Все они констатировали, что трансцендентная вера, передаваемая по традиции, оказалась поколебленной развитием научной мысли.
Для Дюркгейма потребность создать научную мораль стимулировала изучение разнообразных связей между религией и наукой. Арон тщательно анализирует не только общую концепцию французского социолога. Он рассматривает три большие его книги — «О разделении общественного труда», «Самоубийство», «Элементарные формы религиозной жизни» — как принципиальные вехи его интеллектуального пути.
За последние годы отечественные читатели имели возможность познакомиться с трудами Э. Дюркгейма и М. Вебера. Им посвящены исследования, в которых рассматриваются различные аспекты их социологических концепций. Это нельзя сказать, к сожалению, о Вильфредо Парето. Его произведения не переводились на русский язык, нет и специальных книг, посвященных ему как социальному мыслителю. По мнению Арона, социологи, о которых идет речь в его работе, были в то же время и политическими философами. Следовали ли они традиции, начало которой положил Конт, или традиции Маркса, макросоциологи занимались политическими проблемами в той же мере, что и социальными.
По мнению Арона, подход Дюркгейма и Вебера к социальным вопросам не отличался существенным образом от подхода Конта и Маркса. Дюркгейм в качестве точки отсчета берет конфликт и господство, но проводит четкое различие между конфликтами социальных групп и классов, с одной стороны, и всеобщим фактором господства — с другой. Вебер доводит до конца эпистемологический разрыв между анализом общества и принципами действия. Его социология, подобно домарксовой философии, учит понимать общество, но не изменять его.
Анализируя взгляды Парето на буржуазный парламентаризм, Арон сравнивает их со взглядами Вебера. При этом он отмечает, что в отличие от Вебера, который надеялся, что усиление роли парламентских институтов положительным образом скажется на управлении обществом, итальянский социолог относился к парламентаризму с неприкрытой иронией. Причиной этого было отсутствие, с его точки зрения, у парламентариев качества, необходимого для любого рода аристократии и нации как таковой, — энергии, способности в случае нужды прибегнуть к силе.
Еще один аспект теоретических воззрений Парето — это проблема бюрократии. Арон отмечает, что, хотя эта проблема занимала как Парето, так и Вебера, их взгляды по этому вопросу существенно расходились. Парето, избрав в качестве от-
13
правкой точки чистую экономику и либеральную модель, тесно связывает бюрократию с государством, протекционизмом, мерами, принимаемыми или рекомендуемыми политиками в своих собственных интересах, под предлогом более справедливого распределения богатства и улучшения положения масс. В отличие от Парето Вебер видит причину бюрократизации не в демагогах и плутократах, не в налогах или необходимости потворствовать избирателям. Он рассматривает это явление как неодолимое движение, обусловленное самой природой труда на промышленных предприятиях или характером социальных отношений независимо от частного или общественного характера собственности на средства производства и т.д.
Какие теоретические проблемы поставил перед Парето исторический опыт? — спрашивает Арон. Во-первых, итальянский социолог должен был объяснить разительное сходство между религиозными и политическими идеологиями, постоянство определенных явлений, составляющих социально-политическую систему. Во-вторых, на основе этой статической теории Парето должен был рассмотреть направление развития общества в свете прогресса бюрократии. Теория остатков и производных разрешила первую проблему, всеобщая теория равновесия и отношений взаимозависимости — вторую. Но эти две теории сами подчинены метатеории,, другими словами, созданной Парето концепции науки.
Сопоставляя социальные доктрины К.Маркса и М.Вебера, Арон не скрывает своих исследовательских симпатий к последнему. Он подчеркивает, что ценностный подход к общественным процессам гораздо продуктивнее, нежели экономический детерминизм. Макса Вебера западные ученые оценивают как крупного теоретика, сопоставимого с такими значительными фигурами, как Ф.Ницше, З.Фрейд, О.Шпенглер. Объективно социологическая доктрина Вебера противостояла марксистской концепции.
Арон весьма убедительно раскрывает лабораторию исследовательской мысли М.Вебера, который, выдвинув гипотезу о значении идеальных компонентов исторического процесса, затем скрупулезно проверяет ее, обращаясь к разнохарактерным религиозным феноменам. Так складывается общеисторическая интерпретация общественной динамики, особенно наглядно представленная генезисом капитализма. Он, по мнению Вебера, вызван к жизни этикой аскетического протестантизма. Французский социолог пытается вслед за Вебером раскрыть содержание грандиозного процесса рационализации. Истоки этого феномена Вебер усматривает в раннеиудейских и христианских пророчествах.
14
Что касается собственно капитализма, то Вебер видит важную черту западной цивилизации именно в том, что она покоится на идее религиозного отношения к профессиональному долгу. Богомольный иррационализм породил экономический и производственный рационализм в самой стойкой и совершенной социальной форме, которая когда-либо была известна истории. Хотя у Вебера отсутствует анализ экономической структуры общества предреформационного периода, его вывод о значении типа сознания, ценностно-практических установок в общественной динамике кажется Арону довольно убедительным. Методология Вебера утвердилась сегодня как наиболее значимая и позволяющая расширить свои рамки.
Среди других проблем, которые исследует Арон в социологической концепции Вебера, представляет интерес понятие «рационализация». На пороге XX в. рационалистическая традиция часто выглядит несколько урезанной и доведенной до эпистемологии. Рациональное все чаще рассматривается как универсальная категория, охватывающая чистую логику в классическом или современном мышлении, диалектику и даже некоторые формы мистического опыта. Разумеется, этот тезис о едва ли не всеохватном смысле понятия рациональности требует, критического рассмотрения.
Характеризуя идеальные типы легитимной власти, Вебер, кроме рационального, основанного на вере в законность существующего порядка, выделяет также традиционный и харизматический. Особый интерес для Арона, судя по всему, представляет феномен харизмы. Это и понятно, ведь Вебер не застал тоталитарные режимы, показавшие механизм харизматического влияния на общественные процессы. Вебер стремится примирить рост всесильной бюрократии с верой в свободную конкуренцию при капитализме.
Арон выявляет противоречивость воззрений Вебера. Немецкий социолог, разрабатывая своеобразную концепцию всемирной истории, демонстрирует парадоксальное сочетание увлеченности либеральным индивидуализмом с едва ли не ницшеанским пессимизмом по поводу будущего человеческого рода. Тем не менее Вебер — основоположник современного мировоззрения, в основе которого лежат плюрализм и релятивизм, отказ от монокаузальности в интерпретации исторических феноменов.
Очерки Арона, воссоздающие историю социологической мысли в Европе, интересны не только тем, что они демонстрируют развитие политической философии. В воссоздании этапов прогресса социологии ощутима перекличка времен, исследовательский поиск тех механизмов, которые обусловливают социальную динамику. Французский ученый обратился к ана-
15
лизу идейного наследия крупнейших социологов последних веков. Продвигаясь от Монтескье к Веберу, Арон удерживает в сознании, по существу, одни и те же вопросы. Как развивается общество? Чем скрепляется его единство? Тяготеет оно к унификации или к разнообразию? Какие социальные формы демонстрируют свою стойкость? Куда движется история? Все эти проблемы, разумеется, не получили окончательного решения. Они возникают в новом историческом контексте как вызов времени и острой интеллектуальной мысли.
П.Гуревич, д. ф. н., проф.
ВВЕДЕНИЕ
Вглядимся в прошлое: науки освободили человеческий дух от опеки со стороны теологии и метафизики, опеки, необходимой в детстве, но безмерно затянувшейся. Вглядимся в настоящее: науки должны способствовать или своими методами, или своими выводами реорганизации общественных теорий. Вглядимся в будущее: приведенные в систему, науки станут перманентным духовным основанием общественного порядка, пока будет продолжаться на Земле деятельность рода человеческого.
Огюст Коша
Эта книга — или, может быть, следовало бы говорить о лекциях, лежащих в ее основе, — была подсказана мне практикой проведения Всемирных социологических конгрессов Всемирной социологической ассоциацией. С тех пор как в них стали принимать участие советские коллеги, эти конгрессы предоставляли единственную возможность слышать диалог, который вели, с одной стороны, социологи, отстаивающие учение про шлого века и трактующие его основные идеи как окончательно принятые наукой, и, с другой — социологи, обученные современным методам наблюдения и эксперимента, проведению зон-дажей с помощью анкет, вопросников или интервью. Следовало ли считать советских социологов — тех, кто знает законы истории, — принадлежащими к той же научной профессии, что и западные социологи? Или их следовало считать жертвами режима, неспособного отделить науку от идеологии, так как он трансформировал осадок прошлой науки в государственную истину, которую охранители веры нарекли наукой?
Этот диалог ученых или преподавателей тем больше меня очаровывал, что он одновременно был историко-политическим диалогом и собеседники разными путями приходили к результатам в некотором отношении сопоставимым. Социология марксистской ориентации склонна к интерпретации совокупности современных обществ, занимающих свое определенное место в ходе всеобщей истории. Капитализм следует за феодальным строем, как в свою очередь тот пришел на смену античному
17
хозяйствованию и как социализм сменит капитализм. Прибавочная стоимость извлекалась меньшинством за счет массы трудящихся сначала посредством рабства, затем — крепостничества, сегодня — посредством системы наемного труда, завтра же, вслед за системой наемного труда, исчезнет прибавочная стоимость, а вместе с ней и классовые антагонизмы. Лишь азиатский способ производства, один из пяти перечисленных Марксом в работе «К критике политической экономии. Предисловие», был практически забыт, но, может быть, распри между русскими и китайцами побудят первых признать ту важность понятия азиатского способа производства и «орошаемой экономики», которую уже несколько лет подчеркивают западные социологи? Народный Китай оказался бы более уязвим для критика, если бы тот прибегнул к этому понятию, а СССР никогда его не использовал.
Марксизм наряду с социальной динамикой отражает и социальную статику, если пользоваться терминологией Опоста Конта. Законы исторического развития вытекают из теории социальных структур, анализа производительных сил и производственных отношений; сами же теория и анализ основываются на философии, обычно именуемой диалектическим материализмом.
Такое учение является одновременно синтетическим (или глобальным), историческим и детерминистским. От отдельных общественных наук оно отличается обобщенным подходом, охватывающим каждое общество как систему или целостность, находящуюся в движении. Оно, стало быть, знает, в сущности, как то, что произойдет, так и то, что сейчас происходит. Оно предвещает неизбежный приход определенного способа производства — социализма. Будучи прогрессивным и в то же время детерминистским, оно не сомневается в том, что грядущий строй будет совершеннее прошлых укладов: разве не является развитие производительных сил одновременно движущей силой эволюции и гарантией прогресса?
Большинство западных социологов, в первую очередь американских, с безразличием воспринимают на Всемирных социологических конгрессах это монотонное изложение упрощенных и вульгаризированных марксистских идей. Они почти не обсуждают их больше в своих работах. Они игнорируют законы общества и истории, законы макросоциологии, если иметь в виду в данном случае двойной смысл глагола «игнорировать»: они их не ведают и безразличны к ним. Они не верят в истинность этих законов, не считают, что научная социология способна их формулировать и выявлять и что в поиске этих законов состоит их цель.
Американская социология, оказывавшая с 1945г. господствующее влияние на распространение социологических иссле-
18
дований в Европе и во всех некоммунистических странах, является, по сути дела, аналитической и эмпирической. Она умножает количество анкетных исследований, проводимых посредством вопросников и интервью с целью выявить, как живут, о чем думают, рассуждают, что испытывают люди, или, если хотите, социализированные индивиды. Как граждане голосуют во время разнообразных выборов, какие переменные величины оказывают влияние на поведение выборщиков: возраст, пол, место жительства, социопрофессиональные отличия, уровень дохода, религия и т.д.? В какой степени это поведение определяется или изменяется благодаря пропаганде кандидатов? В какой пропорции в ходе избирательной кампании избиратели меняют свои позиции? Каковы факторы этой вероятной смены позиций избирателями? Таковы некоторые из вопросов, которые поставит социолог, изучающий президентские выборы в США или во Франции, и ответы на которые позволят получить лишь анкеты. Нетрудно было бы привести и другие примеры — исследование жизни индустриальных рабочих, крестьян, анализ супружеских отношений, радио и телевидения, —: а также представить нескончаемый перечень вопросов, с которыми . социолог обращается или может обратиться к разным социализированным индивидам, институциональным или неинституциональным общественным группам. Цель исследования — установить корреляции между социологическими переменными, выявить воздействие каждой из этих величин на поведение той или иной общественной группы, а также дать не априорное, а научное определение реальных групп, совокупностей, проявляющихся как общность, которая отличается от другой общности либо способом поведения, либо совместной приверженностью одинаковым ценностям, либо тенденцией к внезапным изменениям, провоцирующим компенсаторные реакции.
Было бы неверно утверждать, что, поскольку эта разновидность социологии является аналитической и эмпирической, она имеет дело лишь с индивидами, с их намерениями и побуждениями, чувствами и запросами. Напротив, она в состоянии выйти на реальные группы или совокупности, латентные классы, о которых не ведают даже те, кто к ним принадлежит И образует конкретные целостности, Верно то, что коллективистская по своей природе реальность представляется индивидам в меньшей степени трансцендентной, чем имманентной. Объектом социологических наблюдений выступают только социализированные индивиды: есть общества, а не общество, и глобальное общество составлено из множества обществ.
Антитеза синтетической и исторической социологии, в сущности являющейся лишь идеологией, и социологии эмпирической и аналитической, которая в конечном счете пред-
19
ставляет собой социографию, выглядит карикатурной. Таковой она была уже десять лет назад, когда я задумал писать эту книгу; в еще большей степени такова она сегодня, однако на конгрессах научные школы, увлекаемые логикой диалога и полемики, окарикатуривают себя.
Антитеза идеологии и социографии отнюдь не исключает того, что социология в СССР и США выполняет сходную функцию. И здесь и там социология перестала быть критикой в марксистском смысле слова, она не ставит под сомнение фундаментальные принципы общественного строя; марксистская социология — потому что она оправдывает власть партии и государства (или пролетариата, если хотите), аналитическая социология в США — потому что имплицитно признает принципы американского общества.
Марксистская социология XIX в. была революционной: она заблаговременно приветствовала революцию, которая разрушит капиталистический строй. Впоследствии же в Советском Союзе спасительной революции принадлежало уже не будущее, а прошлое. Произошел окончательный разрыв, предсказанный Марксом. С тех пор «за» сменило «против», и это было неизбежно и соответствовало диалектике. Социология, рожденная революционным пафосом, отныне служит оправданию установленного порядка. Конечно, она сохраняет (или считается, что сохраняет) революционную функцию по отношению к обществам, не управляемым марксистско-ленинскими партиями. Будучи консервативной в Советском Союзе, марксистская социология остается революционной или пытается оставаться таковой во Франции или в США. Однако наши коллеги в странах Востока плохо знают (а десять лет назад знали еще хуже) страны, еще не осуществившие свои революции. Обстоятельства вынуждали их оставаться жесткими в отношении тех стран, которые они сами не были в состоянии изучить, и проявлять безграничную снисходительность к собственной социальной среде.
Эмпирическая и аналитическая социология в США не представляет собой государственной идеологии; в еще меньшей степени она служит способом сознательного и добровольного возвеличивания американского общества. Американские социологи, как мне кажется, в большинстве своем либералы в том смысле этого слова, который оно приобрело за океаном: скорее демократы, чем республиканцы; они благосклонно относятся к социальному движению и интеграции чернокожих американцев и враждебно —г- к расовой или религиозной дискриминации. Они критикуют американскую действительность во имя американских идей или идеалов, без колебаний признают ее многочисленные пороки, которые, как головы у легендарной гидры, вновь вырастают в изобилии сразу же после
20
проведения реформ, направленных на устранение или смягчение обсуждаемых накануне реформ недостатков. Чернокожие американцы в состоянии реализовать право голоса, но что значит это право, если молодежь не находит работы? Некоторые чернокожие поступают в университеты, но что значат эти символические случаи, если в огромном большинстве школы, посещаемые чернокожими, более низкого уровня?
Короче говоря, советские социологи — консерваторы в отношении собственной страны и революционеры в отношении других стран. Американские социологи — реформисты, когда речь идет об их собственной стране и, по крайней мере имплицитно, в отношении других стран. Это противоречие между ними в 1966 г. уже не столь заметно, как в 1 959 г. С того времени количество эмпирических исследований в американском стиле, проводимых в Восточной Европе, возросло: по сравнению с СССР больше всего их, наверное, в Венгрии и Польше. Экспериментальные и количественные исследования четко ограниченных проблем получили развитие и там. Нельзя не представить себе в относительно близком будущем советскую социологию, также ставшую реформистской, по крайней мере в отношении СССР, в которой сочетается согласие по глобальным проблемам со спорами по частным вопросам. Такое сочетание сложнее осуществить в советском обществе, чем в американском или западном, по двум причинам. Марксистская идеология — более четкая, чем неявная идеология господствующей школы американской социологии; она требует, чтобы социологи следовали ей, а это гораздо труднее совместить с демократическими идеалами, чем приятие американскими социологами политического строя США. Кроме того, критика частностей не может заходить слишком далеко, не подрывая основ самой идеологии. В самом деле, идеология утверждает, что решительный разрыв исторического процесса произошел в 1917 г., когда взятие власти пролетариатом, или партией, позволило осуществить национализацию всех средств производства. Если после этого разрыва обычный ход вещей продолжается без заметных изменений, то как сохранить догму спасительной революции? Здесь мне представляется уместным повторить ироническое замечание, прозвучавшее после прочтения двух докладов — профессора П.Н. Федосеева и профессора Б. Барбера: советские социологи больше удовлетворены своим обществом, чем своей наукой, зато американские социологи более удовлетворены своей наукой, чем своим обществом.
В европейских странах, как и в странах «третьего мира», одновременно действуют две влиятельные силы: идеологическая и революционная, с одной стороны, эмпирическая и ре-
21
формистская — с другой; в зависимости от обстоятельств заметнее та или другая.
В развитых странах, в частности в странах Западной Европы, американская социология уводит социологов «от революции к реформам», вместо того чтобы вести их «от реформ к революции». Во Франции, где революционный миф был особенно стойким, многие молодые ученые постепенно переходили на позиции реформизма по мере того, как эмпирическая работа заставляла их заменять глобальные подходы аналитическими и конкретными исследованиями.
Впрочем, нелегко учесть, насколько эта эволюция определяется социальными изменениями и насколько — социологической практикой. В Западной Европе ситуация становится все менее и менее революционной. Быстрый экономический рост, увеличивающиеся от поколения к поколению возможности социального продвижения не побуждают простых людей выходить на улицу. Если к этому добавить, что революционная партия связана с иностранной державой, а последняя являет собой образец все менее и менее поучительного режима, то поражает не упадок революционного пыла, а верность, несмотря ни на что, миллионов избирателей партии, считающей себя единственной наследницей революционных чаяний.
В Европе, как и в США, традиция критики (в марксистском смысле), традиция синтетической и исторической социологии живы. Чарльз Райт Миллс, Герберт Маркузе в США, Теодор Адорно в Германии, Л. Гольдман во Франции (неважно, лежит ли в основе их критики популизм или марксизм) — Все вместе набрасываются на формальную и неисторическую теорию в том виде, как она представлена в работах Толкотта Парсонса, а также на частичные эмпирические исследования, проведение которых свойственно почти всем социологам в мире, желающим сделать научную карьеру. Формальная теория и частичные исследования неразделимы логически или исторически. Многие, успешно занимающиеся проведением частичных исследований, безразличны или даже враждебно настроены по отношению к грандиозной теории Парсонса. Не все его последователи обречены заниматься мелкими исследованиями, многочисленность и разнообразие которых становятся помехой для синтезирования, обобщений. В сущности, социологи марксистской ориентации, стремящиеся оставаться в рамках глобальной или целостной критики существующего строя, в качестве своего противника имеют и формальную теорию, и частичные исследования в той мере, в какой оба противника не совмещаются друг с другом: если они когда-либо и представали более или менее связанными в обществе или в американской социологии, то это соединение не было ни необходимым, ни прочным.
22
Экономическая теория, именуемая формальной или абстрактной, была некогда отвергнута и историцистской школой, и шКолой, стремящейся использовать эмпирические методы. Обе эти школы, несмотря на общую враждебность по отношению к абстрактной и неисторической теории, в сущности разные. И та и другая обратились и к теории, и к истории. Таким образом, социологические школы, враждебные формальной теории Пар-Сонса или нетеоретической социографии, так или иначе признают и историю, и теорию, по крайней мере они стремятся к концептуальному оформлению и поискам общих положений, каков бы ни был уровень их обобщений. В некоторых случаях они могут даже прийти скорее к революционным, чем реформистским выводам. Эмпирическая социология, если уж она занимается странами, называемыми на обычном языке развивающимися, выявляет множество препятствий, которые воздвигают на пути развития или модернизации общественные отношения или религиозные и этические традиции. Эмпирическая социология, созданная по американской методике, может при определенных обстоятельствах прийти к выводу, что лишь революционной власти под силу сокрушить эти препятствия. Опираясь на теорию развития, социология, именуемая аналитической, ощущает движение истории, что легко объясняется, поскольку эта теория представляет собой разновидность формализованной философии современной истории. Она также признает и формальную теорию, поскольку для сравнительного анализа обществ требуется концептуальная система — следовательно, разновидность того, что социологи сегодня называют теорией.
Семь лет назад, когда я принялся за эту книгу, я спрашивал себя: есть ли что-нибудь общее между марксистской социологией в том виде, как ее излагают социологи из Восточной Европы, и эмпирической социологией в той форме, в какой ее практикуют западные социологи вообще и американские в частности. Возврат к первоисточникам, исследование «великих учений исторической социологии» (если вспомнить название, которое я дал двум курсам, опубликованным «Центром университетской документации») имели конечной целью ответ на этот вопрос. Читатель не найдет в настоящей книге ответа, который я искал, но он найдет здесь другое. Если предположить, что ответ вообще возможен, то он выявится к концу той книги, какая должна последовать за этой, но еще не написана.
Разумеется, с самого начала я был настроен ответить на этот вопрос, и ответ — расплывчатый и неявный — содержится в данной книге. Между марксистской социологией Востока и парсонсовской социологией Запада, между великими учениями прошлого века и сегодняшними частичными и эмпирическими исследованиями существует определенная общность интере-
23
>сов, или, если хотите, некая преемственность. Как не признать связи между Марксом и Вебером, Вебером и Парсонсом, а также между Контом и Дюркгеймом, между последним, Марселем Моссом и Клодом Леви-Стросом? Совершенно очевидно, что сегодняшние социологи — в определенном отношении наследники и продолжатели дела тех, кого некоторые называют пред-социологами. Само выражение «предсоциолог» подчеркивает, что историческое исследование сопряжено с трудностями, к выявлению которых и я хочу приступить. Каков бы ни был предмет истории — институт, нация или научная дисциплина, — его следует определить или обозначить его пределы, чтобы, исходя из этого, можно было проследить его становление. В крайнем случае французский или любой европейский историк может применить простой прием: кусок планеты, шестиугольник, пространство, расположенное между Атлантикой и Уралом, будет называться Францией или Европой, а историк расскажет, что происходило на этом пространстве. На деле же он никогда не пользуется таким топорным способом. Франция и Европа — не географические, а исторические понятия, и та и другая определяются единством институтов и идей, опознаваемых, хотя и изменяющихся, и определенной территорией. Дефиниция выводится из двусторонних связей между настоящим и прошлым, из сравнения сегодняшней Франции и Европы с Францией и Европой эпохи Просвещения или господства христианства. Хорош историк, сохраняющий специфику эпох, прослеживающий их смену и, наконец, учитывающий исторические константы, которые одни только и позволяют говорить о единой истории.
Трудность возрастает, когда предметом истории выступает дисциплина научная, псевдонаучная или полунаучная. С какой даты начинается социология? Какие авторы достойны считаться родоначальниками или основателями социологии? Какое определение социологии принять?
Я принял определение, которое признаю нестрогим, не считая его произвольным. Социология есть исследование, претендующее на научный подход к социальному как таковому либо на элементарном уровне межличностных отношений, либо на макроуровне больших совокупностей, классов, наций, цивилизаций, или, используя ходячее выражение, глобальных обществ. Это определение одинаково позволяет понять, почему непросто написать историю социологии и определить, где начинается и где заканчивается социология. Есть много способов выявления и научного замысла, и социального объекта. Требуется ли для социологии одновременно замысел и объект, или она начинает свое существование при наличии одного из них?
Все общества в определенной степени осознают себя. Многие из них стали объектом изучения — с претензией на
24
объективность — в том или ином аспекте коллективной жизни. «Политика» Аристотеля кажется нам сочинением по политической социологии или сравнительным анализом политических режимов. Хотя «Политика» включает в себя также анализ семейных и экономических институтов, ее основу составляет анализ политического строя, организации управления на всех уровнях коллективной жизни, и особенно на том уровне, где преимущественно осуществляется социализация человека, — уровне полиса. Соразмерно тому, насколько замысел выявления социального как такового определяет социологическую мысль, скорее Монтескье, чем Аристотель, достоин быть представленным в этой книге в качестве основателя социологии. Но если бы научный замысел считался более существенным, чем видение социального, то Аристотель, вероятно, имел бы права, одинаковые с Монтескье или даже с Контом.
Более того. Источником современной социологии служат не только общественно-политические учения прошлого века, но и деловая статистика, обследования, эмпирические анкеты Профессор П. Лазарсфельд со своими учениками в течение нескольких лет проводит историческое исследование на базе этого другого источника современной социологии. Не без основания можно утверждать, что сегодняшняя эмпирическая и количественная социология большим обязана Ле Пле и Кегле, чем Монтескье и Конту. В конце концов, профессора Восточной Европы обращаются к сегодняшней социологии, в рамках которой они не ограничиваются законами исторической эволюции в том виде, в каком их сформулировал Маркс, а в свою очередь исследуют советскую действительность с помощью статистики, вопросников и интервью.
Социология XIX в., бесспорно, отражает время саморефлексии людей, время, когда социальное как таковое более конкретизировано в разных формах проявления: то как элементарное отношение между индивидами, то как глобальная сущность. Эта социология также выражает не совсем новый, но оригинальный по своему радикализму замысел собственно научного познания по образцу наук о природе и с той же целью: научное познание должно обеспечить людям господство над обществом или их историей, так же как физика и химия обеспечивают им господство над силами природы. Не следует ли этому познанию, чтобы быть научным, отказаться от синтетических и глобальных амбиций великих учений исторической социологии?
В поисках истоков современной социологии я пришел фактически к галерее интеллектуальных портретов, хотя отчетливо этого не осознавал. Я обращался к студентам и говорил с той свободой, которая позволяет импровизировать. Вместо постоянного сосредоточения на вычленении того, что вправе
25
именоваться социологией, я старался подчеркнуть основные мысли социологов, рассматривая при этом их специфический социологический замысел и не забывая о том, что этот замысел в прошлом веке был неотделим от философских понятий и некоего политического идеала. Впрочем, может быть, по-иному не получается и у социологов нашего времени, как только они отваживаются перейти в сферу макросоциологии и намечают глобальную интерпретацию общества.
Эти портреты — портреты социологов или философов? Не будем об этом спорить. Скажем, что речь идет о социальной философии относительно нового типа, о способе социологического мышления, отличающемся научностью и определенным видением социального, о способе мышления, получившем распространение в последнюю треть XX в. Хомо социологикус приходит на смену хомо экономикус. Университеты всего мира, независимо от общественного строя и континента, увеличивают число кафедр социологии; от конгресса к конгрессу, кажется, растет число публикаций по социологии. Социологи широко используют эмпирические методы, практикуют зонда-жи, используют свойственную им систему понятий; они изучают общество под определенным углом зрения, пользуясь особой оптикой. Этот способ мышления взращен традицией, истоки которой обнажает предлагаемая галерея портретов.
Почему же я выбрал этих семерых социологов? Почему в этой галерее отсутствуют Сен-Симон, Прудон, Спенсер? Наверное, я мог бы привести несколько разумных доводов. Конт через Дюркгейма, Маркс благодаря революциям XX в., Монтескье через посредство Токвиля, а Токвиль через американскую идеологию принадлежат настоящему времени. Что касается трех авторов второй части, то они уже были объединены Т. Парсонсом в его первой большой книге «Структура социального действия»; вдобавок они изучаются в наших университетах скорее как мэтры социологии, чем как ее родоначальники. Однако я погрешил бы против научной честности, если бы не сознался в личных мотивах выбора.
Я начал с Монтескье, которому раньше посвятил годовой курс лекций, потому что автора «О духе законов» можно считать одновременно политическим философом и социологом. В стиле классических философов он продолжает анализировать и сопоставлять политические режимы; в то же время он стремится постигнуть все области социального целого и выявить множественные связи между переменными величинами. Не исключено, что выбор первого автора был навеян мне воспоминаниями о главе, посвященной Монтескье, в работе Леона Брюнсвика «Прогресс сознания в западной философии». В этой главе он объявляет Монтескье не предтечей социологии,
26
а социологом, чьи работы служат образцом применения аналитического метода в противоположность синтетическому методу Конта и его последователей.
Я также остановил внимание на Токвиле, потому что социологи, в особенности французские, чаще всего его игнорируют. Дюркгейм признавал в Монтескье своего предшественника: не думаю, что когда-либо он столь высоко ценил автора «О демократии в Америке», Во времена моей учебы в лицее или уже в вузе можно было коллекционировать дипломные работы по филологии, философии или социологии и при этом ни разу не услышать имени, которого не мог не знать заокеанский студент. В конце своей жизни, в условиях Второй империи, Токвиль сетовал по поводу испытываемого им чувства одиночества, еще худшего, чем то, которое он познал в пустынных пространствах Нового Света. Его посмертная судьба во Франции стала продолжением его испытаний последних лет. Познав триумфальный успех своей первой книги, этот потомок великого нормандского рода, сознательно и с грустью обратившийся к демократии, не сыграл во Франции (последовательно предававшейся гнусному эгоизму собственников, неистовству революционеров и деспотизму одного человека) той роли, к какой он стремился. Слишком либеральный для партии, из которой он вышел, недостаточно воодушевленный новыми идеями в глазах республиканцев, он не был принят ни правыми, ни левыми, и остался для всех подозрительным. Такова во Франции участь последователей английской или англо-американской школы, я хочу сказать, уготованная тем французам, которые сравнивают или сравнивали, испытывая чувство ностальгии, бурные перипетии истории Франции начиная с 17 8 9 г. со свободой, какой пользуются анг-лоязычные народы.
Политически изолированный благодаря самой манере сдержанной оценки демократии — движения скорее непреодолимого, чем идеального, — Токвиль противодействует некоторым направляющим идеям социологической школы, зачинателем которой, по крайней мере во Франции, считается Конт, а главным представителем — Дюркгейм. Социология включает в себя те-матизацию социального как такового, она не допускает сведения политических институтов, способа правления к общественному базису или их дедуцирования из структурных особенностей общественного строя. Итак, переход от тематизации социального к обесцениванию политики или к отрицанию политической специфики совершается легко: в разных формах тот же сдвиг мы находим не только у Конта, но и у Маркса и Дюркгейма. Разгоревшийся сразу после войны исторический конфликт между режимами либеральной демократии и однопартийными режимами — и те и другие относятся к обществам,
27
называемым Токвилем демократическими, а Контом — индустриальными, — отражает современность, постигаемую с помощью альтернативы, которой заканчивается работа «О демократии в Америке»: «Нации нашего времени не могут не обеспечивать в своей среде равенства условий существования; но от них зависит, приведет ли их такое равенство к рабству или свободе, к просвещению или варварству, к процветанию или нищете».
Меня могут спросить, почему в своем выборе я предпочел Конта Сен-Симону? Причина проста. Каким бы ни было участие, приписываемое самому Сен-Симону в так называемом сен-симоновском проекте, последний не образует синтетической совокупности, сравнимой с контовским проектом. Если допустить, что большинство тем позитивизма было уже представлено в работах графа Сен-Симона — выразителя духа времени, — то надо сказать, что темы эти организуются строго философски лишь благодаря странному гению студента Политехнической школы, питавшего вначале честолюбивый замысел охватить все знание эпохи, но вскоре замкнувшегося в созданной им самим интеллектуальной конструкции.
В этой галерее портретов не представлен Прудон — хотя его творчество мне близко, — потому что я вижу в нем скорее плюралиста и социалиста, чем социолога. Не то чтобы у него не было также социологического взгляда на ход истории (то же можно было бы сказать и о всех социалистах), но из его книг нелегко извлекать эквивалент того, что предлагают историку социологической мысли «Курс позитивной философии» или «Капитал». Что касается Спенсера, то я охотно признаю, что ему принадлежит заметное место. Однако портрет требует глубокого знания оригинала. Я несколько раз перечитал основные работы семи авторов, которых называю «основателями» социологии. Я не могу сказать того же о работах Спенсера.
Портреты и тем более эскизы (каждая глава скорее эскиз) всегда в той или иной степени отражают личность художника. Перечитывая первую часть через семь лет, а вторую — по прошествии пяти лет, я ощутил, что различаю замысел, которым руководствовался при подготовке каждого из этих сообщений и который, возможно, не осознавал в то время. Я явно стремился защитить Монтескье и Токвиля от нападок ортодоксальных социологов и добиться, чтобы парламентарий из Жиронды и депутат от Ла-Манша были признаны достойными занять свое место среди основателей социологии, хотя и тот и другой избежали социологизма и поддержали автономию (в каузальном значении) и даже определенный примат (в гуманном смысле) политического строя по отношению к социальной структуре или к общественному базису.
28
Поскольку Конт уже давно получил признание, изложение его учения преследует другую цель. В главе намечена тенденция толкования его творчества как исходящего из оригинальной интуиции. Таким образом, может быть, это привело меня к тому, чтобы придать социологической философии Конта больше системности, чем у него есть, но об этом мы еще поговорим.
Полемичность изложения марксистского учения направлена не столько против Маркса, сколько против интерпретаций, ставших модными 10 лет тому назад, в контексте которых «Капитал» подчинили «Экономическо-философским рукописям» 1844 г. и неверно судили о разрыве между работами молодого Маркса (до 1845 г.) и периода его зрелости. В то же время я хотел подчерюгуть идеи Маркса, имеющие исторически важное значение, которые сохранили и использовали марксисты II и III Интернационалов. В связи с этим я поступился углубленным анализом различий между той критикой, которую Маркс вел с 1841 по 1844 г., и критикой политической экономии, содержащейся в его великих книгах (к такому анализу я уже приступил в другом курсе лекций и надеюсь когда-нибудь его возобновить). Этот решающий момент подчеркнул Луи Альтюссер: преемственность либо отсутствие преемственности между молодым Марксом и Марксом — автором «Капитала» зависит от смысла, вкладываемого в сущности в одно и то же слово «критика» на двух этапах его пути.
Три главы второй части представляются мне более академичными, может быть, менее целеустремленными. Между тем я боюсь, что был несправедлив по отношению к Дюркгейму, к чьим идеям я всегда испытывал антипатию. Вероятно, мне стоило большого труда терпеть социологизм, на который столь часто выходят социологический анализ и глубокая интуиция Дюркгейма. Я, очевидно, несправедливо преувеличил область спорного в его работах — я имею в виду его философию.
Я равнодушно представил автора «Трактата по общей социологии», Несмотря на то что 30 лет тому назад посвятил ему статью, пронизанную неприязнью. Парето — одиночка, и, старея, я ощущаю себя близким к «проклятым авторам», даже если они отчасти стоят проклятий, выпавших на их долю. Кроме того, паретовский цинизм вошел в привычку. Один из моих друзей-философов принимает Парето за дурачка (ему следовало бы по крайней мере уточнить: философского дурачка), и я не знаю, пожалуй, ни единого профессора, который (как тридцать лет тому назад Селестан Бутле) не может слышать ссылок на Вильфредо Парето без того, чтобы дать волю своему гневу, вскипающему в нем при одном лишь упоминании, имени великого экономиста, автора социологического монумента, чье место в истории мысли его потомки еще не сумели определить.
29
Вынужденный сдерживаться, чтобы признать заслуги Дюр-кгейма, бесстрастный в отношении к Парето, я восхищен Максом Вебером, перед которым преклоняюсь с молодости, хотя и чувствую себя очень далеким от него в понимании многих проблем, в том числе важнейших. Как бы то ни было, Ве-бер никогда не раздражает меня, даже если я опровергаю его, в то время как, даже признавая логику аргументов Дюркгей-ма, мне случается испытывать неловкость. Я оставляю психоаналитикам и социологам труд объяснить эти реакции, вероятно, недостойные ученого. Несмотря ни на что, я принял некоторые меры предосторожности против самого себя, увеличив число цитат, конечно, помня при этом, что выбор цитат, как и статистических данных, оставляет большое место произволу.
Наконец последнее слово: в заключение первой части я причисляю себя к школе либеральных социологов Монтескье, Токви-ля, к которым я прибавляю Эли Алеви. Я это делаю не без иронии («запоздалый родственник»), которая ускользнула от критиков этой книги, появившихся уже в PITTA и Великобритании. Мне представляется небесполезным добавить, что я не обязан никакому влиянию Монтескье или Токвиля, работы которых я серьезно изучал лишь в последние 10 лет. Зато я читал и перечитывал 3 5 лет книги Маркса. Я неоднократно пользовался риторическим методом параллели или противопоставления Ток-виль — Маркс, в частности в первой главе «Опыта о свободах». Я пришел к Токвилю через марксизм, немецкую философию, опираясь на наблюдения за сегодняшним миром. Я никогда не колебался между «О демократии в Америке» и «Капиталом». Как и большинство французских студентов и профессоров, я не читал «О демократии в Америке» до того, как в 1930 г. попытался впервые и безуспешно доказать самому себе, что Маркс сказал правду и что капитализм раз и навсегда осужден «Капиталом». Почти вопреки собственному желанию я продолжаю больше интересоваться загадками «Капитала», чем чистой и печальной прозой «О демократии в Америке». Если судить по моим выводам, то я принадлежу к английской школе; своим становлением я обязан главным образом немецкой школе.
Эта книга подготовлена г-ном Ги Берже, аудитором Расчетной палаты. Его вклад — это гораздо больше, чем правка лекций, которые не были заранее изложены письменно и в которых было много ошибок. Он обогатил текст цитатами, примечаниями, уточнениями. Эта книга многим ему обязана, и я ему выражаю свою горячую и дружескую признательность.
Часть первая
ОСНОВОПОЛОЖНИКИ
ШАРЛЬ ЛУИ МОНТЕСКЬЕ
Я счел бы себя счастливейшим из смертных, если бы мог излечить людей от предрассудков. Предрассудками я называю не то, что мешает нам познавать те или иные вещи, а то, что мешает нам познавать самих себя.
Шарль Луи Монтескье
Может показаться странным, что исследование истории социологической мысли я начинаю с Монтескье. Во Франции его обычно считают предвестником социологии, основание же ее ставят в заслугу Огюсту Конту, и, видимо, по праву, если иметь в виду, что он — создатель термина «социология». Но если исходить из того, что предметом своего специального изучения социолог считает научное познание общества как такового, то Монтескье, с моей точки зрения, в не меньшей степени социолог, чем Конт. Толкование Монтескье социологических принципов, содержащееся в труде «О духе законов», представляется в ряде случаев более «современным», чем у Конта. Это вовсе не значит, что Монтескье взял верх над Кон-том; это говорит скорее о том, что Монтескье — не предвестник социологии, а один из основоположников социологической доктршны.
Рассматривая Монтескье как социолога, мы получаем ответ на вопрос, который задавали себе все историки: к какой области науки отнести Монтескье? К какой школе он принадлежит?
Такого-рода сомнения особенно заметны во французской системе университетского образования. Монтескье, в частности, может одновременно фигурировать в программах кафедр филологии, философии и в некоторых случаях — истории.
Если брать еще более высокий уровень науки — историков, специализирующихся на изучении идейного наследия Монтескье, то они переменно относят его к литераторам, политическим мыслителям, историкам права, идеологам, которые в XVIII в. вели спор об основах французских социально-политических институтов и подготовили революционную обстановку, и даже к экономистам1. Совершенно очевидно, что Монтескье является одновременно и писателем, можно сказать романистом, и юристом, и философом-политиком.
2 Зак. № 4 33
Вместе с тем нет сомнения в том, что именно занимает центральное место в его труде «О духе законов», ибо, как мне представляется со всей очевидностью, основу замысла этого труда составляет, как я бы сказал, его социологическое содержание.
Монтескье, кстати, не делает из этого никакой тайны. Он задается целью осмыслить историю. Он хочет понять фактические данные истории. Они представляются ему в форме почти бесконечного многообразия обычаев, нравов, привычек, идей, законов, различных социально-политических институтов. Отправной точкой исследования служит именно это в,нешне беспорядочное многообразие. Его конечным результатом должно стать превращение беспорядочного многообразия з осмысленный порядок. Монтескье так же, как Вебер, стремится внести в мир разрозненных явлений вполне осмысленный порядок.. Такой подход к фактам свойствен подходу социолога.
Однако два термина, которые я только что использовал, —· «беспорядочное многообразие» и «осмысленный порядок», — конечно же, представляются проблематичными. Каким образом удастся раскрыть осмысленный порядок? Какова природа этого порядка, который требуется внести в гигантское многообразие обычаев и нравов?
Мне кажется, что в трудах Монтескье имеете« два ответа, которые не противоречат один другому, или, точнее, два этапа одного подхода.
Первый заключается в утверждении, что за хгюсом случайных явлений кроются глубокие причины, которым подвластна кажущаяся иррациональность событий.
В своем труде «Размышления о причинах величия и падения римлян» Монтескье пишет:
«Миром управляет не фортуна; доказательством этому служат римляне, дела которых все время кончались благополучно, пока они управлялись по известному плану, но которые стали непрерывно терпеть поражения, когда начали поступать другим образом. Существуют общие причины как морального, так и физического порядка, которые действуют в каждой монархии, возвышают ее, поддерживают или низвергают; все случайности подчинены этим причинам. Если случайно проигранная битва, т.е. частная причина, погубила государство, то это значит, что была общая причина, приведшая к тому, что данное государство должно было погибнуть вследствие одной проигранной битвы. Одним словом, все частные причины зависят от некоторого всеобщего начала» (Œuvres complètes, t. II, р.173).
И уже в другом месте, в работе «О духе законов», читаем: «Не Полтава погубила Карла, он все равно погиб бы, если не в
34
этом, так в другом месте. Случайности фортуны можно легко исправить, но нельзя отразить события, постоянно порождаемые природой вещей» (ibid., р. 387).
Мысль, вытекающая из этих двух цитат, является, как мне кажется, сугубо социологической мыслью Монтескье. Я сформулировал бы ее так: за цепью событий, кажущихся случайны-ми, следует видеть глубокие причины, которым эти события подвластны.
Рассуждение такого рода не означает, однако, что все происшедшее стало необходимостью, обусловленной глубокими причинами. Социология не исходит изначально из постулата, из которого следует, что случайности не оказывают воздействия на ход истории.
Как, например, определить, от чего зависела победа или поражение: от того, что государство деградировало, от технических или тактических ошибок? Так же как нельзя с очевидностью утверждать, что любая военная победа есть признак мощи государства, а любое поражение — признак его разложения.
Второй ответ, который дает Монтескье, еще более интересен и идет.еще дальше. Он заключается в рассуждении: не в том дело, что случайности объясняются глубокими причинами, а в том, что, несмотря на многообразие обычаев, нравов и мыслей, их можно распределить, объединив в небольшое число типовых групп. Между бесконечным многообразием обычаев и абсолютным единством идеального общества имеется промежуточная стадия.
В Предисловии к работе «О духе законов» четко разъясняется эта важнейшая мысль:
«Я начал с изучения людей и увидел, что все бесконечное разнообразие их законов и нравов не вызвано единственно произволом их фантазии».
Этот тезис содержит в себе утверждение, что разнообразие законов можно объяснить, поскольку законы, свойственные каждому отдельному обществу, определяются рядом причин, действующих иногда независимо от сознания людей.
Далее он продолжает:
«Я установил общие начала и увидел, что частные случаи как бы сами собою подчиняются им, что история каждого народа вытекает из них как следствие и всякий частный закон связан с другим законом или зависит от другого, более общего закона» (ibid., р. 229).
Таким образом, наличие рассматриваемого нами многообразия обычаев можно толковать двумя способами: во-первых, обращаясь к причинам, обусловливающим частные законы, действующие в том или ином случае; во-вторых, путем выявле-
35
ния тех принципов или типовых групп, которые представляют собой промежуточное звено между хаотическим многообразием явлений и общепринятой системой. Ход истории становится объяснимым, когда проясняются глубокие причины, обусловливающие общий ход событий. Разнообразие обычаев становится осмысленным, если их привести в порядок, сведя к небольшому числу типов или понятий.
1. Политическая теория
Проблема концептуального подхода Монтескье, позволяющего ему внести разумный порядок в беспорядочное многообразие явлений, сводится, по существу, к классическому для специалистов, изучающих его творчество, вопросу о плане построения его труда «О духе законов». Предлагает ли он читателю осмысленный порядок или содержит только серию более или менее тонких наблюдений тех или иных аспектов исторической действительности?
«О духе законов» подразделяется на несколько частей, кажущаяся разнородность которых не раз отмечалась. Следуя логике моих рассуждений, в этой работе можно выделить в основном три больших раздела.
Во-первых, 1 3 первых книг, в которых освещается широко известная теория трех форм правления — т.е. именно то, что мы могли бы назвать политической социологией, — и, по сути, предпринимается попытка свести всего к нескольким типам многообразие форм правления, каждый из которых характеризуется, исходя одновременно из его природы и принципа.
Второй раздел включает с XIV до XIX книги. Он посвящен материальным и физическим факторам, т.е. в основном влиянию на человека, его нравы, политические структуры климата и географической среды.
В третьем разделе, включающем XX—XXVI книги, последовательно рассматривается влияние на нравы, обычаи людей и их законы социальных факторов, торговли, денежной системы, численности населения и религии.
Эти три раздела представляют собой, по всей видимости, с одной стороны, элемент политической социологии и, с другой — социологический анализ причинных факторов, как физических, так и моральных, воздействующих на общественное устройство.
За пределами этих трех основных разделов остаются последние книги «О духе законов», посвященные в качестве исторических иллюстраций изучению римского и феодального законодательства, и книга XXIX, которую трудно отнести к
36
какому-либо из трех разделов и в которой предпринимается попытка ответить на вопрос о том, как следует создавать законы. Эта книга может быть истолкована как практическая разработка, возникшая на основе выводов научно-теоретического исследования.
Есть, наконец, еще одна книга, которая с трудом вписывается в общий план труда, это книга XIX, которая касается темы общего духа отдельно взятой нации. Автор не останавливается на каком-либо одном факторе или на политическом аспекте социально-политических институтов, а трактует то, что, возможно, составляет основополагающий принцип объединения всего входящего в понятие «социальный». Во всяком случае, эта книга — одна из самых значительных. Она представляет собой переходное или связующее звено между первым разделом «О духе законов» — политической социологией — и двумя другими разделами, где исследуются физические и моральные причинные факторы.
Такое напоминание плана «О духе законов» позволяет нам перейти к основным проблемам трактовки Монтескье. Все историки, изучавшие это произведение, поражались различию между первым и двумя последующими его разделами. Всякий раз, сталкиваясь с кажущейся неоднородностью отдельных частей одной и той же книги, они пытались прибегнуть к временному историческому объяснению и стремились определить даты написания автором той или иной части.
Однако в отношении Монтескье такого рода проблема в исторической трактовке не представляет больших трудностей. Первые книги «О духе законов», если не с самой первой, то со II по VIII — то есть книги, в которых дается анализ трех форм правления, — написаны, если можно так сказать, под эмоциональным воздействием Аристотеля.
Монтескье написал их до своей поездки в Англию, в тот период, когда он преимущественно находился под влиянием классической политической философии. В свете же классических традиций «Политика» Аристотеля была главной книгой. То, что Монтескье первую часть своей книги написал с книгой Аристотеля под рукой, не вызывает сомнения. Почти на каждой странице его работы можно найти ссылки в форме намеков или критики.
Следующие книги, в частности знаменитая XI о конституции Англии и разделении властей, возможно, были написаны позже, после пребывания Монтескье в Англии, под впечатлением от поездки. Что касается глав по социологии, относящихся к исследованию физических и моральных причинных факторов, то они, видимо, были написаны значительно позднее первых.
37
Исходя из сказанного, было бы легко — но вряд ли это должно нас удовлетворить — представить «О духе законов» в виде простого сложения двух разных способов мышления, двух способов изучения реальной действительности.
Монтескье в таком случае следовало бы рассматривать как последователя классических философов. Тогда можно было бы сказать, что он продолжал разрабатывать теорию форм правления, которая если и отличается по некоторым пунктам от классической теории Аристотеля, но тем не менее сохраняет традиции этих философов. В то же время Монтескье оставался бы социологом, который изучал влияние климата, географической среды, численности населения и религии на различные аспекты коллективной жизни людей.
Раздвоение автора: теоретик политики, с одной стороны, социолог — с другой, — могло бы привести к мысли о том, что «О духе законов» — произведение непоследовательное, бессвязное, а отнюдь не стройный, строго подчиненный единой доминанте и единой концептуальной системе труд, пусть даже содержащий разделы, написанные в разное время и, возможно, под разным вдохновляющим воздействием.
Однако прежде, чем согласиться с таким суждением — каковое предполагает, что историк-исследователь умнее автора и способен сразу разглядеть противоречие, не замеченное гениальным мыслителем, — необходимо постараться найти внутренний порядок, который Монтескье, независимо от того, прав он или нет, соблюдал в своих размышлениях. Речь идет о проблеме совместимости теории узкого круга типов правления и теории причинности.
Монтескье различает три формы правления — республику, монархию и деспотизм. Каждый из этих трех видов правления находит свое определение с помощью двух понятий, которые автор «О духе законов» называет природой и принципом правления.
Природой правления называется то, что делает его таким, каково оно есть. Принцип правления определяется чувством, которым должны руководствоваться люди внутри системы того или иного типа правления, чтобы она функционировала гармонично. Так, основой или господствующим принципом республики служит добродетель. Это не означает, что в республике люди добродетельны, но предполагает, что они должны быть таковыми и что республики могут быть процветающими только в той мере, в какой их граждане добродетельны2.
Природа каждого правления определяется числом обладав телей суверенной верховной власти. Монтескье пишет: «Есть три образа правления: республиканский, монархический и деспотический. Чтобы обнаружить их природу, достаточно и тех
38
представлений, которые имеют о них даже наименее осведомленные люди. Я предлагаю три определения или, вернее, три факта: республиканское правление — это то, при котором верховная власть находится в руках или всего народа или части его; монархическое, при котором управляет один человек, но посредством установленных неизменных законов; между тем как в деспотическом все вне всяких законов и правил движется волей и произволом одного лица. Вот что я называю природой правления» (ibid., р. 239).
Формулировка «весь народ или его часть» в применении к республике дана с целью напомнить о двух видах республиканского правления: демократическом и аристократическом.
Однако эти определения тотчас показывают, что природа правления зависит не только от числа тех, кто держит в своих руках верховную власть, но и от того, каким образом эта власть осуществляется. Режимы, при которых имеется только один обладатель верховной власти, — это монархия и деспотизм. Но при монархическом режиме единственный обладатель власти правит по единым, твердо установленным законам, тогда как при деспотизме — без законов и правил. Мы располагаем, таким образом, двумя критериями, или, как говорят на современном жаргоне, двумя переменными величинами, чтобы точно определить природу каждого правления: с одной стороны — кто держит в руках верховную власть и, с другой — в какой форме эта верховная власть осуществляется?
Следует добавить и третий критерий, относящийся к принципу правления. Даже почти юридической характеристики обладателя верховной власти еще недостаточно, чтобы определить ту или иную форму правления. Каждая форма правления характеризуется, кроме того, чувством, без которого она не может быть стабильной и процветающей.
По мнению Монтескье, можно различать три основные разновидности политического чувства, каждая из которых обеспечивает стабильность той или иной формы правления. Республика опирается на добродетель, монархия — на честь, деспотизм — на чувство страха.
Добродетель республики — это не моральная, а сугубо политическая добродетель, основанная на уважении к законам, на преданности индивидуума коллективу.
«...Честь, — как считает Монтескье, — с философской точки зрения... это ложная честь». Это соблюдение каждым того, чем он обязан своему положению3.
Что же касается страха, то это понятие не требует определения. Это примитивное чувство, которое находится, так сказать, вне политики. И тем не менее этого состояния, этого чувства касались в своих трудах многие теоретики политики, по-
39
тому что многие из них, начиная с Гоббса, считали, что это самое всеобъемлющее чувство, чувство, свойственное человеку более других, это то чувство, которое объясняет само существование государства. Монтескье, впрочем, в отличие от Гоббса, не пессимист. В его глазах государственный строй, основанный на страхе, по сути своей коррумпирован и стоит почти на грани политического небытия. Подданные же, подчиняющиеся только из страха, — почти не люди.
Такая оригинальная классификация форм государственного устройства отличается от их традиционного классического определения.
Монтескье считает, во-первых, демократическую и аристократическую формы республиканского правления — которые по классификации Аристотеля представляют собой два совершенно различных типа правления — двумя разновидностями одного и того же строя, называемого республиканским в отличие от монархии. По мнению Монтескье, Аристотель не знал истинной природы монархии. Что легко объяснить, поскольку монархия в том виде, в каком ее понимает Монтескье, в полной мере нашла свое воплощение только в европейских монархиях4.
Такой оригинальный подход объясняется весьма глубокой причиной. Дело в том, что, с точки зрения Монтескье, различие форм правления означает одновременно и различие организационных и социальных структур. В свое время Аристотель разработал теорию государственного устройства, которую он, по-видимому, считал универсальной; при этом он предполагал, что социальной базой должно служить греческое поселение. Монархия, аристократия и демократия составляли три разновидности политической организации греческих городов. В таком случае было правомерно классифицировать формы правления по числу обладателей верховной власти. Однако такого рода анализ предполагает, что эти три государственных строя должны быть, по современному выражению, политической надстройкой той или иной формы общества.
Классическая политическая философия не особенно задавалась вопросом о взаимоотношениях между разными формами политической надстройки и социальным базисом. Она не смогла четко сформулировать вопрос о том, в какой мере можно провести классификацию различных форм политиче-ского строя, если не считать организации различных типов общества. Решающий вклад Монтескье заключается именно в том, что он взялся вновь рассмотреть эту проблему в ее совокупности, сочетая анализ различных типов государственного строя с анализом соответствующих общественных структур
40
таким образом, что каждая из форм правления предстает одновременно как определенное общество.
Связь между политическим режимом и обществом устанавливается совершенно четко, и в первую очередь путем сопоставления размеров территории, занимаемой той или иной общественной системой. По мнению Монтескье, каждый из трех типов правления соответствует определенным размерам территории, занимаемой данным обществом. Формулировок на этот счет у Монтескье предостаточно:
«Республика, по своей природе, требует небольшой территории, иначе она не удержится» (ibid., р. 362).
«Монархическое государство должно быть средней величины. Если бы оно было мало, оно сформировалось бы как республика; а если бы оно было слишком обширно, то первые лица в государстве, сильные по своему положению, находясь вдали от государя, имея собственный двор в стороне от его двора, обеспеченные от быстрых карательных мер законами и обычаями, могли бы перестать ему повиноваться» (ibid., р. 363).
«Обширные размеры империи — предпосылка для деспотического управления» (ibid., р. 365).
Если бы потребовалось перевести эти формулировки в строго логические суждения, то, вероятно, не следовало бы применять здесь четкий язык причинности — т.е. утверждать, что, как только территория государства превышает определенные размеры, деспотизм неизбежен, — а лучше сказать, что существует естественная связь между количественными характеристиками общества и формой правления. Правда, при этом исследователь неминуемо оказался бы перед решением трудной проблемы: ведь если по достижении определенных размеров территории государство неизбежно должно стать деспотическим, то не будет ли вынужден социолог принять как должное необходимость существования режима, который он считает в человеческом и моральном отношении отрицательным? Разве, конечно, утверждением, что государство не должно превышать какие-то определенные размеры, он избежит этого неприятного вывода.
Как бы то ни было, с помощью этой теории размеров Монтескье привязывает классификацию типов государственного строя к тому, что сейчас называется социальной морфологией или, по выражению Дюркгейма, количественными характеристиками общества.
Монтескье, кроме того, привязывает классификацию форм государственного строя к анализу различных обществ, руководствуясь понятием принципа правления, т.е. чувства, необходимого для функционирования того или иного строя. Теория
41
принципа или первоосновы правления со всей очевидностью ведет к теории органического строения общества.
Поскольку добродетель в республике, если говорить современным языком, — это любовь к законам, к отечеству, готовность жертвовать своими интересами в интересах коллектива, то, при тщательном рассмотрении, она ведет в определенном смысле к равенству. Республика — это строй, при котором люди живут благодаря коллективу и ради коллектива, при котором они чувствуют себя гражданами, что предполагает, что они чувствуют себя и являются равными по отношению друг к другу.
В монархии же основным нравственным принципом является честь. Теоретизируя на этот счет, Монтескье принимает время от времени полемический и иронический тон.
«В монархиях политика совершает великие дела при минимальном участии добродетелей, подобно тому как самые лучшие машины совершают свою работу с помощью возможно меньшего количества колес и движений. Такое государство существует независимо от любви к отечеству, от стремления к истинной славе, от самоотверженности, от способности жертвовать самым дорогим и от всех героических добродетелей, которые мы находим у древних и о которых знаем только по рассказам» (ibid., р. 255).
«Монархическое правление, как мы сказали, предполагает существование чинов, преимуществ и даже родового дворянства. Природа чести требует предпочтений и отличий. Таким образом, честь по самой своей природе находит себе место в этом образе правления.
Честолюбие, вредное в республике, может быть благотворно в монархии, оно одушевляет этот образ правления и притом имеет то преимущество, что не опасно для него потому, что может быть постоянно обуздываемо» (ibid., р. 257).
Такого рода анализ не совсем нов. С тех пор как люди начали размышлять о политике, они все время колебались между двумя крайностями: либо государство процветает только тогда, когда люди непосредственно желают добра всему обществу; либо — поскольку невозможно, чтобы люди прямо желали добра коллективу, — когда имеется добрый, крепкий режим, при котором людские пороки служат на благо всем. Теория чести Монтескье является без всяких иллюзий разновидностью этого второго тезиса. Благополучие коллектива людей обеспечивается если не пороками граждан, то по меньшей мере благодаря малозначительным качествам или даже благодаря поведению, которое с моральной точки зрения заслуживает порицания.
42
Лично я считаю, что в главах, касающихся чести, Монтескье придерживается двух основных позиций или мыслей: с одной стороны, налицо относительное обесценение чести по отношению к истинной политической добродетели как древних, так и республиканцев; с другой стороны, приобретает ценность честь в качестве принципа общественных отношений и защиты государства против самого большого зла — деспотизма.
Действительно, если две формы правления — республиканская и монархическая — по сути своей различны, так как одна основывается на равенстве, а другая на неравенстве (поскольку первая базируется на политической добродетели граждан, а вторая на подмене добродетели честью), то тем не менее эти два строя имеют общую черту: они умеренны, в них нет произвола, никто не правит без соблюдения законов. А вот когда речь идет о третьей форме правления, деспотическом режиме, то здесь умеренность заканчивается. В своей характеристике трех типов правления Монтескье дает двойную их классификацию, подразделяя их на умеренные и неумеренные. Республику и монархию он рассматривает как умеренные типы, а деспотизм — нет.
К этому нужно добавить третий вид классификации, которую я назвал бы, отдавая дань моде, диалектической. Республика создается на основе эгалитарных взаимоотношений членов коллектива. Mohî рхия — в основном на дифференциации и неравенстве. Что же касается деспотизма, то он имеет признаки возврата к равенству. Однако, тогда как равенство республиканское заключается в добродетели и участии всех в осуществлении высшей власти, равенство деспотизма представляет собой равенство на базе страха, беспомощности и неучастия в реализации власти.
В деспотизме Монтескье показывает, так сказать, абсс мот-ное политическое зло. Видимо, деспотизм неизбежен, когда государства становятся слишком крупными, но деспотизм — это режим, при котором без правил и законов правит один человек, а следовательно, над всеми царит страх. Хочется сказать, что, как только воцаряется деспотизм, каждый человек начинает бояться всех остальных.
В конечном счете политическая мысль Монтескье решительно противопоставляет деспотизму, где каждый боится каждого, свободные режимы, где ни один гражданин не испытывает страха перед другим. Эту уверенность, которую каждому гражданину придает свобода, Монтескье выразил ясно и Недвусмысленно в главах, посвященных английской конституции, в своей XI книге. При деспотическом строе существует
43
только одно средство ограничить абсолютную власть царствующей особы — религия, но это средство весьма ненадежно.
Этот синтез не может не вызвать дискуссии и критики.
Прежде всего возникает вопрос, является ли деспотизм конкретной политической формой правления в том же смысле, что и республика или монархия. Монтескье уточняет на этот счет, что моделью республики могут служить античные республики, и в частности древнеримская республика периода до великих завоеваний. Моделью монархии служат современные ему европейские монархии — английская и французская. Что же касается примеров деспотизма, то это, без сомнения, империи, которые он, обобщая, называет азиатскими: персидская, китайская, индийская и японская. Конечно, знания, которыми располагал Монтескье об Азии, были отрывочными, но в его распоряжении были документы, позволившие ему достаточно детально представить свою концепцию азиатского деспотизма.
Монтескье стоит у истоков того толкования истории Азии, которое еще до сих пор не забыто и которое характерно для европейской мысли, представляющей азиатские режимы в основном как деспотические, лишенные любой политической структуры, каких бы то ни было институтов и вообще всяких сдерживающих факторов. Азиатский деспотизм в представлении Монтескье — это пустыня рабства. Один-единственный всемогущий владыка, обладающий абсолютной властью, который, возможно, и передает какие-то полномочия своему великому визирю, но, независимо от того, какого характера могут складываться взаимоотношения между деспотом и его окружением, в обществе нет ни социальных классов, ни прослоек, ни порядков, способных создавать общественное равновесие; нет в нем и ничего похожего ни на добродетель античных времен, ни на европейскую честь, только страх царствует над миллионами людей на необозримых просторах, где государство зиждится лишь на том, что один может все.
Однако не содержит ли такая теория азиатского деспотизма, в которой создается идеальный образ политического зла, намек в адрес европейских монархий, а может быть, и твердое намерение вызвать полемику по этому вопросу? Не будем забывать знаменитую фразу: «Все монархии потеряют себя в деспотизме, как реки теряются при впадении в море». Мысль об азиатском деспотизме — это навязчивая идея о том, во что может превратиться монархия, когда утрачивается уважение к сословию, к дворянству и общественным прослойкам, без чего абсолютная власть и произвол одного лица лишаются каких бы то ни было сдерживающих факторов.
44
Теория государственного правления Монтескье в той ее части, где она устанавливает зависимость той или иной формы правления от размеров территории, занимаемой государством, рискует, кроме того, привести нас к своего рода фатализму.
В работе «О духе законов» налицо колебание между двумя крайностями. В целом ряде мест легко заметить своего рода иерархию, согласно которой республика представляет собой наилучший строй, затем идет монархия и, наконец, деспотизм. Однако же если каждый строй неотвратимо зависит от определенных размеров жизненного пространства общества, то мы имеем дело не с иерархией ценностей, а с неумолимым детерминизмом.
Существует, наконец, еще одно критическое замечание или сомнение, касающееся главного, а именно взаимосвязи между политическими режимами власти и социальными моделями общества.
Эта взаимосвязь может быть осмыслена по-разному. Социолог или философ может рассматривать определение того или иного политического строя как исчерпывающее по одно-му-единственному критерию, например по числу обладателей высшей власти, и на этом основывать классификацию политических режимов, имеющую, внеисторические рамки. Таковой была по сути концепция классической политической философии, в частности в той степени, в какой она рассматривала теорию форм правления, абстрагируясь от организации общества и предполагая, так сказать, вневременную пригодность политических моделей.
Между тем можно также, как более или менее четко поступает Монтескье, тесно увязать политический строй и социальную модель. В этом случае мы приходим к тому, что Макс Вебер назвал бы тремя идеальными типами: античное поселение — государство небольших размеров, управляемое по республиканскому, демократическому или аристократическому принципу; идеальный тип европейской монархии, суть которой заключается в дифференциации сословий, законном и умеренном монархическом правлении; и наконец, законченный тип азиатского деспотизма — государство крайне больших размеров с абсолютной властью одного лица, где единственным фактором, ограничивающим произвол суверена, является религия; равенство при этом восстановлено, но при всеобщем бесправии.
Монтескье избрал скорее эту последнюю концепцию взаимосвязи между политическим строем и типом социального порядка. Однако тут сразу же возникает вопрос: в какой степени политические режимы можно отделить от исторической сущности, в которую они воплотились?
45
Как бы то ни было, но остается главная мысль — какова эта связь, которая устанавливается между характером правления, типом политического строя, с одной стороны, и характером межличностных взаимоотношений — с другой? По сути, решающим в глазах Монтескье служит не принадлежность высшей власти одному или нескольким лицам, а то, как эта власть осуществляется: с соблюдением законов и чувством меры или, напротив, с произволом и насилием. Социальная жизнь отличается в зависимости от характера осуществления правления. Эта мысль полностью сохраняет свое значение в социологии политических режимов власти.
Следует отметить, что, каково бы ни было толкование Монтескье взаимосвязи между классификацией различных форм политического строя и классификацией типов социальных отношений, ему нельзя отказать в том, что он четко и ясно поставил и изложил эту проблему. Я сомневаюсь, смог ли он окончательно ее решить, но разве кому-то удалось это сделать?
Отличие умеренного правления от неумеренного, похоже, представляет собой центральный вопрос научной мысли Монтескье. Его подход позволяет увязать его размышления об Англии, содержащиеся в XI книге, с теорией форм правления, освещенной в его первых книгах. Основополагающим текстом на этот счет служит глава 6 книги XI, в которой Монтескье рассматривает конституцию Англии. Эта глава имела такой резонанс, что многие английские специалисты рассматривали социальные институты своей страны на основе того, что писал о них Монтескье. Авторитет гения был настолько велик, что англичане считали, будто смогли понять сами себя, только прочитав «О духе законов». (Само собой разумеется, что я не буду входить в детальное рассмотрение ни того, что представляла собой английская конституция XVIII в., ни того, как Монтескье ее понял, ни, наконец, того, чем она стала в XX в. Я хочу только показать, как важнейшие идеи Монтескье об Англии вписываются в его общую политическую концепцию.)5
В Англии Монтескье, с одной стороны, открыл для себя государство, которое стремится к подлинной политической свободе, а с другой — факт и идею политического представительства.
«Хотя у всех государств есть одна общая им всем цель, заключающаяся в охране своего существования, тем не менее у каждого из них есть и своя особенная, ему только свойственная цель. Так, у Рима была цель — расширение пределов государства; у Лакедемона — война; у законов иудейских — религия; у Марселя — торговля; у Китая — общественное спокойствие... Есть также на свете народ, непосредственным предметом государственного устройства которого является политическая свобода» (ibid., р. 396).
46
Что же касается представительных структур, то сама эта идея не фигурировала в первых рядах теории Монтескье о республике. Республики, которые представляет себе Монтескье, — это те античные республики, где народное собрание существовало, но не было ассамблеей, избранной народом, куда входили бы его представители. И только в Англии он мог наблюдать осуществленную в полной мере представительную власть.
Такое правление, где целью служит свобода, где народ представлен своим собранием, характеризуется в первую очередь тем, что называется разделением властей, — явлением, ставшим предметом теории, до сих пор актуальной, по поводу которой наблюдалось бесконечное множество умозрительных кривотолков.
Монтескье отмечает, что в Англии исполнительной властью наделон монарх. Но поскольку исполнительная власть требует быстроты решений и действий, хорошо, что она сосредоточена в одних руках. Законодательная власть находит свое воплощение в двух ассамблеях: палате лордов, представляющей дворянство, и палате общин, представляющей народ.
Эти две власти — исполнительная и законодательная — сосредоточены в руках разных лиц или групп лиц. Монтескье описывает сотрудничество этих различных органов наряду с анализ'.ом порядка разделения их функций. Он показывает то, что каждая из этих властей может и должна делать по отношению друг к другу.
Имеется и третья власть — судебная. Однако Монтескье уточняет, что «судебная власть, столь страшная для людей, не будет связана ни с известным положением, ни с известной профессией; она станет, так сказать, невидимой и как бы несуществующей» (ibid., р. 3 98). Судя по всему, это говорит о том, что судебная власть, будучи в основном исполнителем законов, должна проявлять как можно меньше инициативы и предвзятости. Это не власть личностей, это власть законов, «люди не имеют постоянно перед глазами судей и страшатся уже не судьи, а суда» (ibid.).
Законодательная власть сотрудничает с исполнительной властью и должна следить за тем, насколько правильно та применяет законы. Что же касается исполнительной власти, то она, не вс'.гупая в споры по делам, должна быть во взаимоотношениях сотрудничества с законодательной властью посредством того, что называется правом предотвращать. Монтескье добавляет, кроме того, что бюджет должен ставиться на голосование ежегодно. «Если законодательная власть будет делать свои постановления не на годичный срок, а навсегда, то она рискует утратить свою свободу, так как исполнительная
47
власть уже не будет зависеть от нее» (ibid., р. 405). Ежегодное голосование бюджета является как бы условием свободы.
Эти данные общего характера дали основание исследователям подойти к ним по-разному: одни сделали акцент на том, что исполнительная и законодательная власти разделены, другие — на том, что между ними должно быть постоянное взаимодействие.
Соображения Монтескье близки точке зрения на ту же тему Дж.Локка^. Некоторые странности в изложении Монтескье становятся объяснимыми, если обратиться к тексту Лок-ка. В начале главы 6-й, в частности, есть два определения исполнительной власти. В первом случае она определяется как решающая в вопросе «о вещах, которые зависят от прав граждан» (ibid., р. 3 96). В этом случае текст можно понять как ограничение ее только внешней политикой. Несколько ниже она определяется как власть, которая «выполняет общественные решения» (ibid., р. 397), что придает ей совершенно другой размах. Монтескье в одном случае следует тексту Локка. Однако между Локком и Монтескье наблюдается глубочайшая разница в самом замысле. Цель Локка — ограничение королевской власти, задача показать, что, если монарх выходит за определенные рамки или не выполняет каких-либо обязательств, народ, представляющий собой подлинную оснежу суверенной власти, вправе действовать. Тогда как основнеш идея Монтескье — не разделение властей в юридическом «смысле этого термина, а то, что можно назвать равновесием социальных сил в качестве условия политической свободы.
Монтескье во всем своем анализе английской конституции постоянно исходит из наличия дворянства и двух палат, одна из которых представляет народ, а вторая — аристократию. Он делает упор на том, что дворяне должны быть судимы только их пэрами. Действительно, «люди знатные всегда возбуждают к себе зависть; поэтому если бы они подлежали суду народа, то им угрожала бы опасность и на них не распространялась бы привилегия, которой пользуется любой гражданин свободного государства, — привилегия быть судимым равным себе. Поэтому необходимо, чтобы знать судилась не обыкновенными судами нации, а той частью законодательного собрания, которая составлена из знати» (кн. XI, гл. 6). Иными словами, Монтескье в своем исследовании английской конституции ставит перед собой цель найти социальную дифференциацию, разделение классов и прослоек, соответствующее сущности монархии, как он себе ее представляет, и необходимое для смягчения власти.
«Государство свободно, — сказал бы я, комментируя Монтескье, — когда в нем одна власть сдерживает другую». Самое удивительное, что в книге XI Монтескье, закончив рас-
48
смотрение конституции Англии, возвращается к Древнему Риму и анализирует всю римскую историю с точки зрения взаимоотношений между патрициями и плебеями. Его интерес привлекает соперничество классов. Это социальное соревнование служит условием существования умеренного режима, потому что различные классы способны придать ему необходимое равновесие.
Что касается самой конституции, то Монтескье действительно детально показывает, какими правами пользуется тот или иной вид власти и как различные власти должны взаимодействовать. Но эта конституционная форма является не чем иным, как самовыражением свободного государства или, я бы сказал, свободного общества, в котором никакая власть не может стать неограниченной, поскольку ее будут сдерживать другие власти.
Один из отрывков из книги «Размышления о причинах величия и падения римлян» очень точно резюмирует эту центральную тему Монтескье:
«Можно установить общее правило: всякий раз, когда мы замечаем, что в государстве, называющем себя республикой, все спокойно, можно быть уверенным, что в нем нет свободы. /То, что называют в политическом организме союзом, является весьма двусмысленной вещью. Настоящий союз — это гармонический союз, который заставляет содействовать благу всего общества все части, какими бы противоположными они нам ни казались, подобно тому как диссонансы в музыке содействуют общему аккорду. В государстве, которое производит впечатление беспорядка, может существовать союз, то есть гармония, из которой проистекает благополучие, составляющее истинный мир. В нем дело обстоит так же, как с частями Вселенной, вечно связанными друг с другом посредством действия одних частей и противодействия других» (ibid,, p. 119).
Концепция социального консенсуса представляется как равновесие сил или как мир, установившийся в результате действий и противодействий одних социальных групп по отношению к другим7.
Е!сли этот анализ точен, то теория английской конституции оказывается в центре внимания политической социологии Монтескье не потому, что она служит образцовой моделью для: всех стран, а потому, что она позволяет в конституционном механизме монархии найти основы умеренного и свободного государства, существующего благодаря равновесию между социальными классами, между политическими властями.
Однако эта конституция, образец свободы, носит аристократический характер и как таковая была предметом различных толкований.
49
Одним из первых толкований, источником которого долгое время оставались юристы, причем, возможно, и при разработке Французской конституции 1958 г., стала теория юридически обоснованного разделения властей при республиканском строе, Президент Республики и премьер-министр, с одной стороны, парламент — с другой, имеют строго определенные права. Равновесие достигается в духе и традициях Монтескье, а именно путем установления точного определения взаимоотношений между различными органами власти8,
Второе толкование, к авторам которого я отношу себя, делает упор на равновесии социальных сил и акцентирует свои доводы на аристократическом характере концепции Монтескье. Идея равновесия социальных сил предполагает наличие дворянского сословия, которое служит оправданием существованию промежуточных прослоек общества XVIII в. в момент, когда они были на грани исчезновения. При такого рода перспективе Монтескье являлся представителем аристократии, которая выступала против монархической власти от имени своего класса, класса обреченного. Жертва происков истории, Монтескье заявляет о себе как о противнике короля с намерением действовать в пользу дворянства, однако в конечном счете его полемика эффективно приносит пользу только делу народа9.
Лично я думаю, что есть и третье толкование, которое повторяет второе, но идет дальше в смысле aufheben Гегеля, то есть расширяет смысл, сохраняя при этом истину.
Верно, что Монтескье исходил из наличия равновесия социальных сил как основы свободы только в том случае, когда речь шла о модели аристократического общества. Он считал, что хорошими формами правления были умеренные формы и таковыми могли быть только те правления, при которых один вид власти сдерживал другой ее вид или когда ни один гражданин не боялся другого. Представители благородного сословия могли чувствовать себя в безопасности только в том случае, если их права гарантировались самой политической системой. Социальное понимание равновесия, изложенное в работе «О духе законов», связано с аристократическим обществом, и в свое время в конфликте, связанном с конституцией французской монархии, Монтескье был сторонником аристократической партии, а не партии короля или народа.
Однако остается загадкой, не распространялась ли идея Монтескье об основных условиях свободы и умеренности за пределы аристократической модели. Возможно, по этому поводу Монтескье сказал бы, что, действительно, можно предполагать такую социальную эволюцию, при которой возникает тенденция к стиранию дифференциации сословий и групп. Но можно ли вообще представить себе общество без сословий и
50

рангов, государство без плюрализма властей, которое было бы умеренным и где одновременно бы граждане не были свободными?
Можно осуждать Монтескье за то, что он, будучи сторонником аристократии, выступал против короля и работал на народное и демократическое движение. Однако если обратиться к истории, то события в большой мере оправдывают его доктрину. Эти события показали, что демократический режим, при котором верховная власть принадлежит всем, не обязательно бывает формой свободного и умеренного правления. Монтескье, как мне кажется, совершенно прав, когда проводит резкую грань между властью народа и свободой граждан. Может статься, что при суверенной власти народа гарантии граждан и умеренность исчезнут...
Одновременно с аристократической формулировкой своей доктрины о равновесии социальных сил и взаимодействии политических10 властей Монтескье выдвинул принцип, согласно которому непременным условием соблюдения законов и защиты гарантий граждан оказывается то, что никакая власть не должна быть неограниченной. Такова основная тема его политической социологии.
2. От политической теории к социологии
Аналитические умозаключения Монтескье относительно политической социологии позволяют поставить главные проблемы его общей социологии,
Первая из них имеет отношение к тому факту, что политическая социология входит составной частью в социологию всего общественного комплекса. Как можно перейти от аспекта первостепенной важности, каким является форма "давления, к пониманию общества в его целостности? Этот вопрос вполне сравним с вопросом, который возникает по поводу марксизма, когда от такого важнейшего аспекта, как организация экономики, хотят перейти к осмыслению марксистской доктрины в целом.
Вторая проблема касается взаимодействия различных факторов и ценностей, взаимосвязи между пониманием социальных институтов и определением, каким должен быть желаемый или благожелательный политический строй. Как, например, можно одновременно выдвигать какие-то институты в качестве предопределенных, т.е. навязанных воле людей, и высказывать отрицательные политические суждения об этих структурах? Может ли социолог утверждать, что тот или иной
51
политический строи противоречит человеческой природе, если в каких-то случаях он неизбежен?
Третья проблема заключается во взаимоотношениях рационального универсализма и частных исторических особенностей.
Деспотизм, заявляет Монтескье, противоречит природе человека. Но что такое человеческая природа? Природа — характерная для всех людей, всех широт и всех времен? Где начинаются и заканчиваются характерные для человека черты именно как человека и как можно сочетать использование понятия «природа человека» с признанием наличия бесчисленного множества нравов, обычаев и институтов?
Ответ, касающийся первой проблемы, содержит в себе три этапа, или три части, анализа. Каковы внешние причины, воздействующие на политический режим, как их себе представляет Монтескье? Какой характер взаимоотношений устанавливает он между причинами и явлениями, требующими объяснения? Имеется ли в труде «О духе законов» синтез толкования общества как единого целого или просто дается перечисление причин и механическое сопоставление различных взаимоотношений между тем или иным фактором, но так, что при этом невозможно сказать, какой из факторов является решающим?
Перечисление причин не представляет собой на первый взгляд никакой системы.
Монтескье рассматривает сначала то, что мы называем воздействием географической среды, подразделяя ее на две части: климат и землю. Когда он рассуждает о почве, он стремится найти ответ на вопрос, как в зависимости от природы почвы люди обрабатывали ее и распределяли собственность.
После рассмотрения фактора географической среды Монтескье в книге XIX переходит к анализу общего духа нации, используя довольно сомнительный термин, поскольку сначала трудно понять, идет ли речь о решающей роли комплекса факторов, действующих как единое целое, или же об одном, отдельно взятом, изолированном определяющем факторе.
Затем Монтескье переходит к рассмотрению роли уже не физических, а социальных факторов, включая торговлю и денежную систему. Можно было бы сказать, что главное внимание при этом он уделяет сугубо экономическому аспекту общественной жизни, если бы он почти полностью не игнорировал понятие, которое в экономическом анализе оказывается для нас основным, а именно средства производства, если пользоваться марксистской терминологией, или орудия производства и инструменты, имеющиеся в распоряжении человека. Экономика в представлении Монтескье — это в основном либо система собственности, в частности собственности на зем-
52
1
лю, либо торговля, обмен, связи, контакты, отношения между отдельными группами общества, наконец, денежная система, которая, по его мнению, представляет собой важнейший фактор во взаимоотношениях между отдельными людьми или группами людей. Экономика, как себе ее представляет Монтескье, — это главным образом земледелие и торговля. Он вовсе не игнорирует то, что он называет ремеслами — т.е. зачатки того, что мы называем промышленностью, — однако городами, где преобладает забота об экономике, он считает такие торговые, с процветающей коммерцией, города, как Афины, Венеция и Генуя. Иными словами, для Монтескье основным фактором противопоставления одного общественного образования другому служит сравнение: играет ли в них преобладающую роль занятие военным делом или торговлей. Это понятие было традиционным в политической философии той эпохи. Отличие современных обществ, связанное с промышленностью, не просматривалось представителями классической политической философии, и в этом смысле Монтескье,