|
|
|||||||||||
|
|
ББК 87.3(4Г)
Ш83 |
|
|||||||||
|
|
|||||||||||
|
|
РЕДАКЦИЯ ПО ИЗДАНИЮ
БИБЛИОТЕКИ «ФИЛОСОФСКОЕ НАСЛЕДИЕ» |
|
|||||||||
|
|
|||||||||||
|
|
Перевод с немецкого, вступительная статья
и примечания К. А. Свасьяна |
|
|||||||||
|
|
|||||||||||
|
|
ISBN 5-244-00656-8
ISBN 5-244-00657-6 |
|
|||||||||
|
|
Издательство «Мысль». 1993
|
||||||||||
|
|
|||||||||||
|
|
|||||||||||
|
|
|||||||
|
|
ОСВАЛЬД ШПЕНГЛЕР
И ЕГО РЕКВИЕМ ПО ЗАПАДУ |
|
|||||
|
|
|||||||
|
|
Как тяжело ходить среди людей
И притворяться непогибшим, И об игре трагической страстей Повествовать еще не жившим.
И, вглядываясь в свой ночной кошмар,
Строй находить в нестройном вихре чувства, Чтобы по бледным заревам искусства Узнали жизни гибельной пожар!
Александр Блок
1. Пророк в своем отечестве
История этой необыкновенной книги, с самого момента ее выхода в свет в мае 1918 года и вплоть до наших дней, оказалась историей обширных искажений и недоразумений. Головокружительный шедевр, не оставивший равнодушным ни одного из соприкоснувшихся с ним современников, от—в поперечном срезе—сколько-нибудь образованных обывателей до университетских профессоров и от—в срезе продольном— крупных промышленников до вершителей судеб эпохи1, он по прошествии двух-трех десятилетий выглядел
|
|
|||||
|
|
|||||||
|
|
1 Скажем, Муссолини и Ленина, хотя и с диаметрально противоположными эффектами воздействия, где восторг итальянского вождя уравновешивался гневом вождя советского, настолько нешуточным, что именно книга статей Бердяева, Букшпана, Степуна
|
|
|||||
|
|
|||||||
|
|
||||||
|
|
уже «шлаком», занявшим постылое место в историко-философских компиляциях2. Теперь, из ретроспективы десятилетий, приходится выяснять, идет ли речь всего лишь о мощной сенсации с вполне естественным в этом случае эффектом скорейшего протрезвления или о чем-то гораздо более сложном, символическом, симптоматичном, как бы косвенно подтверждающем прогноз автора о ссыхании, упрощении, переходе в феллашество европейского человека, европейского, по меньшей мере, читателя. Казалось бы, вся совокупность факторов, от прихотей авторской воли до вполне предсказуемых читательских стереотипов, была и в самом деле обращена на то, чтобы упростить, опошлить и уже непоправимо извратить многосложные внутренние изломы этой «дерзкой, глубокой, филигранной, абсурдной, подстрекательской и великолепной» (Льюис Мэмфорд) книги. Скажем так: книги, диковинным образом сумевшей совместить в себе сенсационность и глубину, одинаково потакая как вкусам публики, так и метафизической ностальгии родственных душ, где автору, с одной стороны, доводилось получать письма вроде письма какой-то старой дамы, признававшейся ему, что. хотя она и не прочитала его книгу, но, возможно, он смог бы посоветовать ей, куда и как следовало бы ей теперь вложить свои ценные бумаги, и где, с другой стороны, «Закат Европы» мог быть оценен как «наиболее значительная философия истории со времен Гегеля»3. Полярность, что и говорить, достаточно резкая, тем более что реакция с обеих сторон
|
|
||||
|
|
||||||
|
|
и Франка, вышедшая в 1922 году под заглавием «Освальд Шпенглер и Закат Европы», послужила последней каплей в чаше терпения вождя, распорядившегося выслать за границу строптивую профес-суру,
2 Любопытная статистика: библиография работ о Шпенглере в Германии в промежутке между 1921—1925 годами насчитывает 35 наименований. В следующее пятилетие число их сокращается до пяти. Затем с 1931 по 1935 год — период, отмеченный травлей Шпен-глера нацистами в связи с его книгой «Годы решения»,— появляется девять работ, а с 1936 по 1940 год — снова пять. См.: Merlio G. Oswald Spengler. Témoin de son temps. Stuttgart, 1982. P. 7. В послевоенное время картина значительно ухудшилась, и лишь в 60-е годы благодаря усилиям Антона Мирко Коктанека, опубликовавшего переписку Шпенглера и некоторые материалы из наследия вместе с прекрасным биографическим исследованием, которое и по сей день остается уникальным по охвату материала и глубине его освоения (Koktanek A. M. Oswald Spengler in seiner Zeit. München, 1968), можно было бы говорить о некотором оживлении интереса, впрочем достаточно спорадического и эфемерного, как это видно уже по ситуации 80-х годов.
' Мнение Георга Зиммеля, успевшего незадолго до смерти прочитать 1-й том, Шпенглер не без гордости цитирует эту фразу. См.: Spengler O. Briefe 1913—1936. München, 1963. S. 131.
|
|
||||
|
|
||||||
|
|
|||||
|
|
вполне отвечала провокационному составу самой книги, мастерски мимикрирующей свою романтическую немецкую незащищенность вытянутым в струнку прусским «стилем EIH-денбург». Мы вправе, впрочем, предположить, что уже одна эта сенсационность, прилипшая к книге с первых же дней ее рождения и таки осквернившая ее налетом несмываемой популярности, должна была бы насторожить более вдумчивого и брезгливого читателя, следовавшего старому ниц-шевскому априори: «Общепринятые книги—всегда зловонные книги». Насторожить прежде всего самого автора, ницшеанство которого, по крайней мере в этом пункте, граничило с патологичностью, во всяком случае с возможностью написать однажды (вчерне, про себя) такое: «Я всегда был аристократом. Ницше был мне понятен, прежде чем я вообще узнал о нем»4. Жалобы на популярность нередки у Шпен-глера, но характерно, что они отлично уживаются в нем с явной волей к популярности; текст «Заката Европы», уже с титульного листа ставшего самым броским заглавием века, изобилует местами, сработанными на эффект, притом—что интереснее всего—отнюдь не всегда в ущерб содержанию; тут временами демонстрируется прямо-таки невероятное мастерство подавать утонченнейшие и по самой своей структуре рассчитанные на вкус редкого эрудита нюансы мысли в этакой напористо-агитаторской манере; во всяком случае картина, типичная для тех лет,—Освальд Шпенглер, прогуливающийся с отрешенным видом по Швабингу, и студенты, благоговейно подталкивающие друг друга: «Вот идет Закат Европы!»5—едва ли может быть списана на счет одних только студентов. Понять эту странную диалектику популярности и глубины без учета своеобразия самой эпохи, на фоне которой она разыгрывалась, было бы просто невозможно, и апелляция к упомянутому выше правилу Ницше, тем более что популярность самого Ницше переходила уже всякие границы, выглядела не больше чем очередной реминисценцией и? старого доброго времени; привычные довоенные нормы культурно-духовной таксономичности лопались, как мыльные пузыри, в атмосфере воцаряющегося всеобщего хаоса, и если еще вчерашняя эсотерика могла уже вполне отвечать тематическому кругу газетных листков, позволяя любому фельетонисту горланить о том, что еще недавно
|
|
|||
|
|
|||||
|
|
4 Из неопубликованных автобиографических заметок, озаглавленных «Eis heauton» (К самому себе). См.: Koktanek A. M. Op. cil. S. 53.
s Felken D. Oswald Spengler. Konservativer Denker zwischen Kaiserreich und Diktatur. München, 1988. S. 135.
|
|
|||
|
|
|||||
|
|
|||||
|
|
только вышептывалось, то судить о водоразделе между популярностью и глубиной оказывалось занятием во всех смыслах непростым и неоднозначным. Благовония шпенглеров-ской книги, пришедшейся как нельзя вовремя и ставшей в каком-то отношении самой своевременной книгой эпохи, странным образом не выветривались фактом ее общеприня-тости; не будем забывать, что сложнейшая фактура «Заката Европы», рассчитанная по существу на крайне узкий круг понимания6, воспринималась на фоне полнейшего краха и передела прежней Европы и, стало быть, аудиторией если и мало что смыслившей в тонкостях контрапункта и теории групп, то самим строем своего апокалиптического быта вполне подготовленной к тому, чтобы музыкально, инстинктивно, физиологически различать на слух тысячеголосую полифонию аварийных сигналов, причудливо переплетающихся с щемяще-ностальгическими adagio в этой последней, может быть, книге европейского закала и размаха. Менялось уже само качество публики, влетевшей вдруг из столь ощутимой еще, столь размеренно-барской, «застойно»-викторианской эпохи в черные дыры эсхатологических «страхов и ужасов», когда безукоризненный метроном истории, по которому прилежно разыгрывались интеллектуальные extemporalia только что минувшего века, сорвался внезапно в такие ритмические непредвиденности, что не потерять голову (в обоих смыслах: физическом и в том, что «после физики») решительно выходило за рамки компетенции самой головы. Нам придется, хотим мы того или нет, вживаться в атмосферу «жизненного мира» шпенглеровской книги, придется так или иначе раскавычивать «Закат Европы» и предварять свое прочтение книги не post factum ее, a ante factum, в факте ее еще-не-написанности, но уже-переживаемости; к чему нам иначе читать ее! И если зловещие предсказания ее еще не полностью сбылись, если мы не окончательно предпочли еще лирике технику и живописи военно-морское дело, как не без упоенно-самоубийственного надрыва советовала нам эта книга, если, стало быть, мы не совсем еще утратили частоты восприятия, на которых только и берутся сокровеннейшие ее сигналы—инфракрасные и ультрафиолетовые ее лучи,—то нам удастся, пожалуй, схватить ее в единственно адекватных предпосылках ее возникновения: в точке пересечения роковых событий истории с интимнейшими причудами одинокой
|
|
|||
|
|
|||||
|
|
6 Пауль Рорбах, признававшийся в связи с 1-м томом, что ему недостает органа восприятия для этой философии, иронически вопрошал по выходе в свет 2-го тома: «Нужно ли и для этого предварительно изучить контрапункт и анализ?» (Spengler O. Briefe. S. 105).
8
|
|
|||
|
|
|||||
|
|
||||||
|
|
души. «Говорю вам тайну: не все мы умрем, но все изменимся вдруг, во мгновение ока...» (1 Кор. 15, 51—52). Очень редкий случай, когда можно было календарно датировать это мгновение; в автобиографических набросках Шпенглера оно зафиксировано со всей торжественностью, подобающей моменту: «Сегодня, в величайший день мировой истории, который приходится на мою жизнь и столь властно связан с идеей, ради которой я родился, 1 августа 1914 года, я в одиночестве сижу дома. Никто и не думает обо мне»7. Эйфорическая уязвленность человека, уже с головой ушедшего в свою книгу и прогнозирующего все последствия этого дня, может быть, самого необыкновенного из всех дней, пережитых Европой; если допустимо применить к истории понятие инфаркта, то день этот следовало бы назвать обширным инфарктом прежней Европы, после которого — излеченная на американский лад: в 14 пунктах программы Вильсона или уже впоследствии (после «второго удара»} в плане Маршалла—она была уже решительно не та. Вдруг, в мгновение ока, распалась связь времен, и начался новый век «вывихнутого времени» в точном гамлетовско-эйнштейновском смысле слова, настолько вывихнутого, что уже в перспективе десятилетий разрыв между настоящим и прошлым будет психологически исчисляться десятками тысяч лет, словно бы речь шла не просто о политических и социальных катастрофах, а о естественноисторических катаклизмах; век воплощенных небылиц, которые и не снились никакому утописту, решительно невообразимых экспериментов, равно возможных в лабораториях и... в жизни; рискнем же на такой вот гипотетический эксперимент: попробуем представить себе случившееся из прошлою столетия глазами любого из мастеров и ясновидцев бреда — Гофмана, По, Гоголя, Лотреамона, Стриндберга, кого угодно. Вопрос: кто бы из них смог вообразить себе такое! То, что жанр будущей трагедии будет котироваться не «ужасом и состраданием», а голой статистикой, чистыми и самообъяснимыми столбцами цифр, предвидел еще Достоевский. 100 миллионов жизней — он угадал эту круглую сумму, в которую должен был обойтись земной рай. Возможно, его догадка шла глубже, и он предчувствовал даже, что дело не в этой именно сумме, которая могла быть и удесятеренной, а в самой идее открытого счета на жизнь, где неограниченным кредитором выступала сама смерть и где демографическая проблема представала, таким образом, в двойной бухгалтерии перенаселенности не только
|
|
||||
|
|
||||||
|
|
7 Naeher J. Oswald Spengler. Reinbeck, 1984. S. 51 f.
9
|
|
||||
|
|
||||||
|
|
||||||
|
|
планеты, но и загробного мира: в конкурирующем перепроизводстве как живых, так и мертвых масс. Допустим же, что это действительно могло быть угадано; но какое перо взялось бы описать, с какой легкостью и быстротой пришлось будущему человечеству привыкать ко всему происходящему; уже в начале 20-х годов Шпенглер мог безошибочно констатировать удивительный выверт психики: «Мы за немногие годы научились почти не обращать внимания на события, которые до войны парализовали бы мир. Кто нынче думает серьезно о миллионах погибающих в России?»8 Еще раз: умирали не все, хотя счет и был открыт на всех, но все изменились; от возвещенной Ницше «смерти Бога» оставался один лишь шаг к онтологии нигилизма и вседозволенности: если «Бог мертв», значит, «все позволено», а если «все позволено», значит, «все возможно» — в этот бесхитростный сорит целиком умещался наступающий век, и дело сводилось лишь к частностям конкретизации. Возможным «во мгновение ока» стало решительно всё, как будто странный, эпатирующе-сумасбродный наказ Заратустры «танцевать поверх самих себя» (ну конечно же, очередная «поэтическая» выходка на фоне респектабельно-научных «что делать» Спенсера и профессора Карпентера) стал вдруг самопервейшей практической заповедью быта, предназначенной для той самой публики, которая еще вчера твердо знала, что можно и чего нельзя танцевать—к слову, можно «кадриль» и нельзя, скажем, «апельсин»,— и которая уже сегодня вынуждена была бы посчитаться с тем, что станцевать, да, можно и апельсин (в XV сонете 1-й части «Сонетов к Орфею» Рильке). Менялись, говоря еще раз словами апостола, «мозги и составы»; картезианско-кантовская модель XIX столетия, заставлявшая-таки действительность послушно следовать за мыслью, наполняла мысль ощущением такого всемогущества, что век, открывшийся надменной Грезой Лапласа свести Вселенную в систему одновременных дифференциальных уравнений, должен был естественно заканчиваться самоупоенным проектом возведения «хрустального дворца». Отдельные—повторим это слово—выходки не шли в счет; каждому веку приходилось так или иначе терпеть своих «Франсуа Вийонов», беспризорников мысли и иждивенцев ее «прогресса», одержимых, казалось бы, единственной страстью: открыть «седьмую дверь». Читатель викторианской эпохи был беспощаден в своих приговорах, да и сами приговоры, за вычетом отдельных атавизмов
|
|
||||
|
|
||||||
|
|
8 Spengler O. Der Untergang des Abendlandes. München, 1924. Bd
2. S. 535.
10
|
|
||||
|
|
||||||
|
|
||||||
|
|
вроде призыва небезызвестного норвежского критика высечь розгами Тенрика Ибсена, вполне отвечали либеральному духу времени: вместо мрачных инквизиционных судилищ достаточными оказывались услужливо научные заключения, состряпанные в духе Ломброзо, Нордау или Германа Тюрка: о клинической невменяемости этого рода писателей и художников. Благополучие века требовало гарантий своего благополучия, и за довольным смешком обывателя над сумасшедшим гением9 оставались незамеченными выпирающие симптомы будущей сумасшедше-гениальной действительности, провиденные Ницше: «Ах, если бы вы знали, как недалеко, как близко уже то время, когда будет иначе!» 10 Ибо происходило невероятное, более невероятное, чем могло бы вообразиться самому безответственному любосласт-цу парадоксов: еще при жизни этих писателей на свет стали рождаться их герои, и притом в такой густой статистике, что из ретроспективы уже 20-х, 30-х годов будущего века ,можно было бы с большей или меньшей математической вероятностью определить количество, скажем, российских бесов, народившихся в год выхода в свет романа «Бесы», или бесов германских, метрика которых совпадала бы с периодом работы над фрагментами книги, скомпонованной и опубликованной впоследствии под заглавием «Воля к власти». Вчерашние изгои и психопаты, сегодня они уже задавали тон, ибо сегодняшняя действительность оказывалась всего лишь дотошно скопированной с их вчерашних «поэтических» и «беллетристических», в целом невменяемых выходок, на деле, только прогнозов, прямо предсказывающих ближайшие неслыханные перемены и выкрикивающих на все лады глас вопиющего в пустыне Предтечи: «Переменитесь!» «Закат Европы» уже со всеми жесткими обертонами немецкого Untergang, включающего гибель, крушение, светопреставление, был в этом смысле обычнейшей констатацией повсеместно переживаемого факта; почва ускользала решительно из-под всех ног, являя полный разгул расфантазировавшейся действительности, за которой тщетно теперь пыталась угнаться мысль. Читательский вкус конца века, настоянный на строго размежеванных жанрах творчества и типах мировоззрения, должен был мучительно привыкать ко всем формам творческого и мировоззренческого
|
|
||||
|
|
||||||
|
|
9 Тип эпохи всеобщего равенства, невыносимо метко зафиксиро-
ванный Фридрихом Геббелем: «Некто, у которого перед Мадонной Рафаэля на уме лишь одно: гляди-ка, и у нее есть ребенок» (Hebbels \\ferke. Т. 9. Tagebücher II / Hrsg. von Th. Poppe. Berlin, o.J.S.414).
10 Ницше Ф. Соч.: В 2 т. Т. 2. M., 1990. С. 339.
11
|
|
||||
|
|
||||||
|
|
||||||
|
|
промискуитета, притом что прежние твердые правила классификации и таксономии выглядели до смешного неуместными в попытках как-то справиться с буйством гибридов, прорастающих на ниве культурного творчества, от искусства и науки до философии, богословия, политики, чего угодно. Возможно, в хаотических, рассвирепевших судьбах века не последнюю роль сыграло это тупоупрямое нежелание считаться с реалиями и стремление подогнать их под привычные правила старого доброго времени, когда можно еще было спокойно отличать фантастическое от реального... Теперь уже реалистами приходилось становиться всем, ибо чем же, как не отчаянными потугами дотянуться до самой реальности и, стало быть, только разновидностями нового реализма, были все эти футуризмы, кубизмы и экспрессио-низмы, талантливо или бездарно воспроизводящие в символах то именно, с чем на каждом шагу сталкивался обыватель в реалиях социальных или экономических потрясений, что, следовательно, перешло уже из измерения фантазии в зону точных наук, быта, самой жизни, этой представшей вдруг воочию сущей bête noire hoffmannesque et gogolesque, которую оставалось лишь срисовывать с натуры, чтобы явить ошеломленному глазу вполне натуральный бедлам вчерашних незыблемых твердынь. Еще раз: все вдруг стало возможным в мире, где младенческий лепет дадаиста точнее копировал действительность, чем толстенные романы иных патриархов реализма, и где строгие математические формулы посрамляли по степени заноса любую заумь и сюрреалистические манифесты,— в мире, где атеистов, рожденных после Достоевского, Константина Леонтьева и Ницше, мог «мучить Бог», а теологам вполне сходило с рук устраивание публичных диспутов на тему: «Жил ли Иисус?»", сходило с рук и не такое—я беру предельный случай, когда слывущий величайшим теологом века Карл Барт мог находить «конструктивную идею» и вклад в «решение социального вопроса»... в сталинизме (разумеется, с противопоставлением его «сатанинскому» гитлеризму!)12 и признаваться 5 марта 1953 года своим студентам, что он «годами, и особенно в течение последних недель, молился за Сталина»13. Что ж, почва, ускользающая из-под всех ног, не сделала исключения и для «величайшего теолога», и мы уже не уди-
|
|
||||
|
|
||||||
|
|
" «Hat Jesus gelebt,?»: в Берлине в 1910 году с развешиванием
афиш и при участии популярнейших пасторов.
12 Barth K. Die Kirche zwischen Ost und West//Der Götze wackelt.
Zeitkritische Aufsätze, Reden und Briefe. Berlin, 1961. S. 137.
13 Marquardt F. W. Theologie und Sozialismus. Das Beispiel Karl
Barths. München, 1972. S. 69.
12
|
|
||||
|
|
||||||
|
|
|||||
|
|
вимся, обнаружив уникально засвидетельствованный алгоритм всех подобного рода казусов в методологической цитадели научного рационализма, который, спасая себя, а заодно и вверенные ему смежные доминионы богословия и вообще научности, оказался способным на захватывающее salto immortale—из мира вчерашних каузальностей в атмосферу волшебных сказок: отношение к «объектам», традиционно определявшееся здесь вполне рациональной установкой на «как», он счел возможным заменить новой установкой, едва ли уже отличающейся от самых непредсказуемых напастей театра Антонена Αρτο: «α почему бы нет»14. Ну чем же не «поэтическая»—впрочем, уже и «научная», «теологическая», какая угодно — выходка: а почему бы Карлу Барту не помолиться за здоровье Сталина! Поэт, чувствуя почву, уходящую из-под ног, запутался бы все же иначе: с большим тактом по отношению к смыслу и с большей прозорливостью—ну, скажем, так:
Все перепуталось, и некому сказать,
Что, постепенно холодея, Все перепуталось, и сладко повторять: Россия, Лета, Лорелея.
О. Мандельштам
Сенсационность «Заката Европы» на этом фоне могла, что и говорить, вполне уживаться с нелегкостью его прочтения. Другой вопрос, во что вылилась эта столь необычная уживчивость; если мы отвлечемся от аспекта популярности шпенглеровской книги, то шкала оценок окажется отнюдь не столь однозначной, хотя едва ли можно будет назвать еще одну книгу, которая вызвала бы такое дружное смятение среди—скажем это слово при всех скидках на его вопиющую неуместность—«коллег». Ситуация действительно выглядела вопиющей: в ученой Германии можно было бы представить себе что угодно, но только не внезапность, с которой этот неизвестно откуда взявшийся самозванец одолел непри-ступнейшие твердыни самой сакраментальной зоны немецкой мысли: философии культуры. Скудные биографические справки, наведенные уже потом, ex post facto, лишь разожгли скандальность случившегося; речь шла всего-навсего о бывшем гимназическом учителе, литературная карьера которого сводилась до сих пор к десятку газетных статей, сущих безделушек на тему «немецких и французских карикатур»,
|
|
|||
|
|
|||||
|
|
14 Так формулирует это Гастон Башляр: «За прежней философией «как» в сфере научной философии появляется философия «а почему бы нет»» (Башляр Г. Новый рационализм. М., 1987. С. 32).
13
|
|
|||
|
|
|||||
|
|
||||||
|
|
«импрессионизма» или «берлинской фарфоровой мануфактуры». Некоторого рода компенсацией могла бы, пожалуй, служить промовированная в 1904 году у Алоиса Риля докторская диссертация о Гераклите, если бы не стало известно, что устный экзамен, так называемый Rigorosum, был оценен на rite (удовлетворительно) лишь со второй попытки—характерный штрих: экзаменатор отметил недопустимо малое количество цитат из специальной литературы. Была, правда, еще одна официальная работа, сданная наряду с «Гераклитом» к государственному экзамену,— «Развитие зрительного органа на высших стадиях животного царства», но и она едва ли спасала положение. Словом, ничто в этом человеке не предвещало того, что в один прекрасный день он заявится на подиуме немецкой философии и станет, по язвительному выражению Адорно, «отчитывать ее, как фельдфебель одногодичника-добровольца» 15; этакое пренебрежительно-надменное veni-vidi-vici самоуверенного автодидакта, оптом списывающего за негодностью весь факультет ошеломленных «коллег» и провозглашающего себя Коперником исторической науки, при, надо полагать, психологически подразумеваемой скидке на все еще скромность данного сравнения . Об ответной реакции гадать не приходится; что оскорбляло больше всего, так это высокомерно-недифференцированная манера (отработанная конечно же на классическом в этом отношении полигоне ницшевских текстов) оптового третиро-вания умов, притом умов любого калибра—идеологически разных, вдобавок ко всему даже не знаемых, не прочитанных, в лучшем случае удостоенных беглого «физиогномического» взгляда. Шпенглер—мастер ювелирного жеста, демонстрирующий местами головокружительное умение жонглировать фарфором без единого осколка — оборачивается тут неким «гиппопотамом» критики (если слово «критика» вообще уместно в данном случае), предпочитающим работать большими «площадями» давления, предварительно под-
|
|
||||
|
|
||||||
|
|
15 Adorno Th. W. Prismen. Kulturkritik und Gesellschaft. Frank-
furt/M., 1969. S. 53.
16 Список цитируемых авторов в обоих томах «Заката Европы»
ограничен именами исключительно специалистов в области филоло- гии, археологии, египтологии, иранистики, арабистики и т. д., поста- вляющих материал для архитектонических замыслов автора—со- всем по модели Фюстель де Куланжа: век анализа на день синтеза — и играющих, стало быть, чисто «служебную» роль в композиции книги. «Концептуальные» авторы, собственно «коллеги», за вычетом, пожалуй, глубоко почитаемого Эдуарда Мейера, крупнейшего ис- торика древнего мира, и нескольких спорадических упоминаний еще двух-трех современников (Гарнака, Зомбарта, Трёльча), обойдены здесь однозначным молчанием.
14
|
|
||||
|
|
||||||
|
|
||||||
|
|
гоняя под себя несовместимый по обычным меркам материал. Примеров более чем достаточно. Требуется, скажем, дать оценку современным философам, при условии: захватить как можно больше «площади» и затратить как можно меньше времени и сил (ну прямо какой-то инженерный расчет!). Что «современные философы»—реалия донельзя дифференцированная и требующая как раз максимума времени и сил—это здесь меньше всего принимается во внимание. Спрашивается: есть ли такой алгоритм, в котором разом уместились бы все «современные философы», все равно—материалисты или идеалисты, позитивисты или интуитивисты, неокантианцы, неогегельянцы или неофихтеанцы. У Шпенглера их с дюжину. Кто, восклицает он, из нынешних ученых способен выказать хоть какой-то толк в понимании великих хозяйственных вопросов эпохи: финансовых сделок, трансконтинентальных путей, машинной индустрии? Кто—по новому кругу—в силах осмыслить социальные и политические потрясения эпохи: мировую войну, перекройку карты мира, русский вопрос? Кто—модулируя в новую тональность — владеет корпусом знаний хотя бы своего времени? Есть ли среди них хоть один математик большого стиля? Инженер? Банкир? Государственный муж? Дальше в ход идут сплошные козыри: досократики, которые были «купцами», «политик» Платон, «министр» Конфуций, Лейбниц, пишущий меморандум французскому королю, Гёте, интересующийся Панамским каналом... Ну вот и попробуйте теперь под таким прессом различить Гербарта и Лотце, Спенсера и Эйкена, тех, у которых «первичен дух», и тех, у кого «первична материя»] Нетрудно догадаться, что ответный удар критики предполагал аналогичную степень недифференцированности; речь шла уже не только о point d'honneur факультета, но и о задетом самолюбии вообще «современников»: правых и левых, верующих и неверующих, идеологов и богемной братии. «Ренегат духа, подрубающий сук, на котором сам же сидит» — от этой сдержанной еще оценки Фридриха Мейнеке'7 до каких только полемических яростен не доходил спор вокруг Шпенглера! Обвинения в популизме, некомпетентности, шарлатанстве сыпались со всех сторон. Отто Нейрат, глава «Венского кружка» позитивистов, выпустил в свет книгу «Анти-Шпенг-лер»; философ Леонард Нельсон злобно потешался над автором «Заката Европы» в целом трактате, ядовитость которого сочилась уже с заглавия: «Нечистая сила. Посвящение в тайну искусства ворожбы Освальда Шпенглера и ясное, как
|
|
||||
|
|
||||||
|
|
17 Meinecke F. Über Spenglers Geschichtsbetrachtung. Werke. Bd 4.
Stuttgart, 1959. S. 183.
15
|
|
||||
|
|
||||||
|
|
|||||
|
|
солнце, доказательство неопровержимости его пророчеств вкупе с лептой, внесенной в физиогномику духа времени. Дар, ниспосланный для всех адептов метафизического созерцания в Троицын день». Семь видных немецких профессоров18—«семеро против Фив»—учиняют настоящее дознание шпенглеровской эрудиции (читай: дилетантизма) в специальном выпуске — «Spenglerheft»—респектабельнейшего международного «Логоса» за 1920—1921 годы. Для Томаса Манна речь идет всего лишь об «умной обезьяне Ницше»|9. «Кем возомнил себя этот грошовый гипсовый Наполеон?» — огрызается Курт Тухольский20. Герман Брох раздраженно отмахивается от шпенглеровской «невежественной заносчивости»21. Своего рода апогея достигла эта неприязнь у марксистов. Вальтер Беньямин, спрошенный о своем отношении к Шпен-глеру, не идет уже дальше ядовитой слюны: «Какого я о нем мнения? Тривиальный паршивый пес»22, а в незакомплексованно вульгарных анализах Лукача этой ядовитости придается концептуальный вид: здесь уже речь идет о «паразитической интеллигенции империалистического периода»23. Жаргон более чем знакомый, увенчанный в недалеком будущем таким вот перлом ученого шмаротцера из бывшей ГДР: «Ультрареакционный буржуазный социализм Шпеиглера отвечал хищническим интересам немецкой монополистической
|
|
|||
|
|
|||||
|
|
18 Густав Бекинг, Людвиг Курциус, Эрих Франк, Карл Йоэль, Эдмунд Метцгер, Эдуард Шварц, Вильгельм Шпигельберг.
'9 Mann Th. Briefe 1889—1936. Frankfurt/M., 1962. S. 202. Любопытно отметить, что поначалу Шпенглер воспринимался Манном как «великая находка, которая, должно быть, составит эпоху» в его жизни (Mann Th. Tagebücher 1918—1921. Frankfurt/M., 1979. S. 274). Здесь не место доискиваться до причин, вызвавших столь крутую переоценку; вполне достаточно было бы узнать мнение самого Шпенглера о «братьях», чтобы ощутить ситуацию как своеобразный квит: «Вся сентиментальность у Томаса Манна оттого и выглядит столь лживой, что корни ее все еще торчат в романтической беллетристике. Он рассказывает мнимо современные сюжеты, но с абсолютно устаревшим содержанием (чувствительность бидермейера или Гейне, спроецированная на гомосексуальную атмосферу большого города)» (Spengler O. Briefe. S. 24). И уже вообще убийственная оценка Генриха: «У этого Манна ничего подлинного, ничего оригинального, ничего немецкого. Или скорее: подлинна для него сама неподлинность, а подражание — его прирожденная оригинальность» (Merlio G. Oswald Spengler. Témoin de son temps. P. 249). Ниже я попытаюсь разъяснить подоплеку странно отрицательного или настороженного отношения к Шпенглеру со стороны именно писателей.
20 Tucholsky К. Gesammelte Werke. Bd 9. Reinbeck, 1975. S. 225.
21 Brach H. Briefe. Bd 13/1. Frankfurt/M., 1981. S. 44.
22 Kraft W. Über Benjamin. In: Zur Aktualität Walter Benjamins.
Frankfurt/M., 1972. S. 66.
23 Lucacs G. Von Nietzsche zu Hitler. Frankfurt/M., 1966. S. 158.
16
|
|
|||
|
|
|||||
|
|
||||||
|
|
буржуазии, в чем и следует искать последнюю причину нового повышения ставок Освальда Шпенглера в западногерманском позднекапиталистическом обществе»24. «Фаустовской душе»—сверх самых, пожалуй, мрачных прогнозов автора «Заката Европы»—пришлось-таки дожить и до такого самовыражения.
Параллельно с критикой и бранью шли обвинения в плагиате. Курт Брейзиг, берлинский философ истории, возмущенно оспаривал оригинальность шпенглеровского членения истории на культурно-исторические фазы, ссылаясь на свою разработку этих идей, датированную 1905 годом25. Вопрос о «приоритете» поднял и Фердинанд Теннис, крупнейший немецкий социолог, усмотревший в шпенглеров-ской дихотомии «культура—цивилизация» прямое воспроизведение своих мыслей из книги «Община и общество», увидевшей свет в 1887 году26. Количество предполагаемых или явных «предшественников» набирало такой темп, что, казалось бы, в книге Шпенглера не должно было остаться ни одной девственной страницы; счет шел уже на десятки авторов, среди которых фигурировали Гердер, Гегель, Шеллинг, Буркхардт, Дильтей, Лампрехт, Фольграфф, В. Г. Риль, Эрнст фон Ласо, Бергсон, Клагес, Теодор Лес-синг, X. Ст. Чемберлен, Макс Вебер, Зомбарт и уже во «втором ряду»: Гиббон, Монтескье, «Спор древних и новых», и дальше: Жан Боден, Макиавелли; аппетит разыгрался до араба Ибн-Хальдуна, набросавшего в ХГУ веке морфологию исламской культуры, и уже до самого Полибия. Бенедетто Кроче сумел выудить из всего Шпенглера только то, что он эпигон Вико27; любители сюрпризов подставляли вместо Вико русских Данилевского и Константина
|
|
||||
|
|
||||||
|
|
24 Цит. по: Felken D. Oswald Spengler... S. 244. Любопытно, что
западногерманский министр внутренних дел Герхард . Шредер еще в 1954 году предостерегал от пагубного влияния шпенглеровских идей в связи с изобретением атомной бомбы. Податься, как видим, было некуда.
25 В книге «Der Stufenbau und die Gesetze der Weltgeschichte», где
к названным фазам прилагаются уже органические концепты детст- ва, юности, зрелости и старости. Отто Нейрат в свою очередь называет наряду с Брейзигом и Франца Мюллер-Лейера, автора книги «Phasen der Kultur». См.: Neurath O. Anti-Spengler. München, 1921. S. 27.
26 Tonnies F. Gerneinschaft und Gesellschaft. Grundbegriffe der
reinen Soziologie. Leipzig, 1887. Эта параллель обстоятельно рассмот- рена французским исследователем Ж. Мерлио. См.: Merlio G. Oswald Spengler. Témoin de son temps. P. 434—441.
В необыкновенно плоской рецензии на 1-й том «Заката». См.: Сгосе В. II tramonto dell'Occidente. In: L'Italia dal 1914—1918. Pagine sulla guerra. Bari, 1965. P. 312^317.
17
|
|
||||
|
|
||||||
|
|
||||||
|
|
Леонтьева28, «шпенглерианство» которых бросалось в глаза; то, что немецкий перевод книги Данилевского вышел в 1920 году и, значит, уже после «Заката Европы», мало кого волновало, но то, что сам Данилевский был обязан своими «шпенглеризмами» немецкому историку 1енриху Рюккерту, автору «Учебника мировой истории в органическом изложении» (18S7)29,—это открывало уже беспрепятственный выход не только на Ибн-Хальдуна, но и—почему бы нет?—на халдейских магов. Таким вот способом квитались «коллеги» со спесивцем, сузившим круг своих предшественников только до Гёте и Ницше (с видами на Лейбница и Гераклита30). И дело вовсе не в том, что среди параллелей натянутые и даже притянутые за уши фигурируют наряду с явными и почти буквальными31; в каком-то смысле и этот детективно-филологический азарт должен был свидетельствовать о творческой бесплодности эпохи, т. е. все еще лить воду на шпенглеровскую мельницу. Здесь как нельзя кстати пришлась бы оценка Гёте, столкнувшегося с аналогичной ситуацией: «Немцы никак не могут избавиться от филистерства. Сейчас они затеяли отчаянную возню и споры вокруг нескольких двустиший, которые напечатаны в собрании сочинений Шиллера и в моем тоже, полагая, что невесть как важно с полной точностью установить, какие же написаны Шиллером, а какие мною. Можно подумать, что от этого что-то зависит или кому-нибудь приносит выгоду, а по-моему, достаточно того, что они существуют... Право, надо
|
|
||||
|
|
||||||
|
|
28 «Россию и Европу» (1869) и «Византизм и славянство» (1875).
29 На что обратил внимание Вл. Соловьев. См.: Соловьев В. С.
Немецкий подлинник и русский список. Соч.: В 2 т. Т. 1. М., 1989. С. 561—591.
30 Из современников на Вальтера Ратенау, причем — невероят-
ный для Шпенглера случай—с открытым изъявлением восторга и благодарности. См. письмо от 11 мая 1918 года, отправленное Ратенау вместе с 1-м томом «Заката Европы»: «Надеясь узнать мнение в высшей степени практического ума об этой в сущности абстрактной системе мыслей, я хочу вместе с тем и в первую очередь выразить Вам благодарность за Ваши сочинения «К критике эпохи» и «О грядущих вещах», имевшие и продолжающие иметь для меня величайшее значение в плане более глубокого понимания кризиса современности. Как бы далеко ни отстояли Ваши конкретные рас- суждения от вынужденно метафизической ориентации философии истории, от Вас тем не менее не ускользнут при просматривании этой книги неоднократные точки соприкосновения с обеими Вашими названными работами» (Spengler O. Briefe. S. 101).
31 Настолько буквальными, что Пьетро Росси, итальянский ис-
следователь немецкой исторической науки, не удержался даже от довольно бестактной гипотезы о том, что Шпенглеру были известны труды Дильтея, хотя он и не признавался в этом. См.: Rossi P. Lo storicismo tedesco contemporaneo. Torino, 1956. P. 390.
18
|
|
||||
|
|
||||||
|
|
||||||
|
|
очень уж глубоко увязнуть в филистерстве, чтобы придавать хоть малейшее значение таким вопросам» (Эккерман, 16 декабря 1828 года). Сам Шпенглер, впрочем, закрывал вопрос иначе. «Мне пришлось на этот лад,— писал он своему издателю Оскару Беку,— познакомиться с более чем пятьюдесятью предшественниками, включая Лампрехта, Дильтея и даже Бергсона. Число их тем временем должно было перевалить далеко за сотню. Если бы мне вздумалось прочитать хоть половину этого, я и сегодня еще не подошел бы к концу... Гёте и Ницше—вот те два мыслителя, зависимость от которых я чувствую наверняка. Тому, кто откапывает «предшественников» за последние двадцать лет, и в голову не приходит, что все эти мысли, и притом в гораздо более предвосхищающей редакции, содержатся уже в прозе и письмах Гёте, как, скажем; последовательность ранней эпохи, поздней эпохи и цивилизации в маленькой статье «Духовные эпохи», и что сегодня вообще невозможно высказать чего-либо такого, что не было бы затронуто в посмертных томах Ницше»32.
Через все это или уже вопреки всему этому «Закат Европы» продолжал оставаться самой громкой и необыкновенной сенсацией века. Даже в академических кругах не приходилось говорить об однозначности отношения: отрицательные суждения Ф. Мейнеке, Э. Трёльча или О. Хинтце хоть в какой-то мере притуплялись положительными оценками А. фон Гарнака и Э. Мейера. Тем более разыгрывался восторг за пределами академической науки. Вопрос о влиянии Шпенглера своеобразно имитировал вопрос о влиянии на Шпенглера: во всяком случае анализ первой темы потребовал бы не меньших усилий, чем этого требовал анализ второй; Шпенглер, скажем так, замалчивался и замалчивается не меньше, чем замалчивал он сам. Результат его интуиции, зачастую беглых и торопливых, зафиксированных
|
|
||||
|
|
||||||
|
|
32 Уместно было бы напомнить в этой связи классическую формулу Паскаля: «Пусть не говорят, что я не сказал ничего нового: нова сама диспозиция материала; когда играют в мяч, то пользуются одним и тем же мячом, только один бросает его лучше, чем другой» (Pascal. Pensées / Ed. par J. Chevalier. Paris, 1962. P. 38). Любопытно, что Брейзиг или Теннис, обнаружив свои мысли у Шпенглера, почему-то не заметили их у Шеллинга. В конце концов все сводится к простому эксперименту: зачеркнем на книге, озаглавленной «Закат Европы», имя Шпенглера и заменим его любым, по усмотрению обвинителей, из списка «предшественников», ну хотя бы того же Вико, как этого хотел бы Кроче,— эффект абсурдности будет полным. Дело не в повторении идей цикличности, органичности исторического процесса или уже каких угодно, а в том, что Шпенглер просто «бросал» лучше, и притом забил-таки решающий мяч.
19
|
|
||||
|
|
||||||
|
|
|||||
|
|
с гениальной небрежностью штриха, очевиден в столь многих и столь различных концепциях последующих десятилетий, что выявление параллелей могло бы оказаться темой специальной работы. От явных кровно-метафизических связей, скажем, у Ортеги-и-1асета (кстати, издавшего «Закат Европы» на испанском языке), от незамаскированных реминисценций в трудах П. Сорокина, А. Тойнби, Л. Мэмфорда, И. Хёйзин-ги, Э. Юнгера, Р. Арона, от уже мимолетной признательности, оброненной Витгенштейном33, до вольных или невольных ассоциаций у Гуссерля, Хайдеггера, Мерло-Понти, Фуко, Томаса Куна, Фернана Броделя, Башляра, Хоркхеймера, Адорно, Маркузе и т. д.34 несомненным предстает одно: эта книга, огромным кроваво-красным заревом полыхнувшая однажды на культурном небосклоне Европы, закатится, пожалуй, не раньше самой Европы. Можно допустить, что рационалистическая ученость века учинила бы ей более радушный прием, сумей автор (гипотеза столь же нелепая, сколь и безвкусная) подчинить свой равняющийся на душу стиль более собранной концептуальной форме изложения и заменить, скажем, шокирующе-маргинальное заглавие книги «вполне приличным» ее подзаголовком: вместо «Заката Европы» просто «Очерки морфологии мировой истории». Тогда он, возможно, дотянул бы и до профессуры—фаустовский человек в редакции не Гёте и Рембрандта, а берлинского академика Дюбуа-Реймона, отрезающий себе выход ко второй части—к Матерям, Елене, новой Вальпургиевой ночи и просветленной трагике финала—женитьбой на Гретхен и окладом университетского профессора. Спор вокруг Шпенглера касался, очевидно, именно этой призрачной фигуры, из которой «коллегам» удалось вычитать ровно столько, сколько требовала этого профессиональная табель о рангах; надо было во что бы то ни стало выяснить, был ли автор «Заката Европы» эпигоном, дилетантом, поэтом, шарлатаном или гением, но бесспорным во всем этом гаме оказывалось одно: он был пророком, принятым именно в своем отечестве.
2. Закат одного европейца
Если бы вместо бесплодного вопроса о внешних влияниях обратились к не совсем обычному, но гораздо более плодотворному вопросу о самовлиянии, то понимание шпенг-
|
|
|||
|
|
|||||
|
|
33 См.: Wittgenstein L. Vermischte Bemerkungen. Frankfurt/M.,
1977. S. 43.
34 Некоторые из этих параллелей, как и параллелей, связанных
с «предшественниками», я счел нужным отметить в примечаниях.
20
|
|
|||
|
|
|||||
|
|
||||
|
|
леровской книги было бы, по крайней мере, обеспечено в пункте имманентности. «Как возможен «Закат Европы»?», или в персонифицированной форме: «Как возможен Освальд Шпенглер?»—этот как бы кантовский вопрос предполагает отнюдь не кантовский, не тем более структуралистский тип подхода с его упразднением именно персонифицированного начала и закрытым «атеистическим» чтением текста, исключающим—в непрошибаемо безбожной традиции Лапласа—всякую нужду в «гипотезе творца». Спорить трудно; должно быть, существуют и такие тексты, которые вполне обходятся без названной гипотезы, скажем, тот же (по существу—любой) курс структуралистской поэтики, титулатура которого выглядит просто полиграфическим излишеством в ситуации, где имя автора могло бы решительно быть заменено именем любого из его «коллег» или всех оптом. Примем, однако, что есть имена во всех смыслах незаменимые. Более того, единственно объясняющие структуру созданных ими текстов. Читать «Закат Европы» как закрытый и довлеющий себе текст, безотносительно к трансформированной в нем подоплеке авторской судьбы,— значит иметь дело с очередной библиографической единицей из каталога «философия культуры»; есть и другой вариант прочтения, где текст Шпенглера, не исключая, по сути, возможности и даже необходимости чисто «объективированного» горизонтального усвоения, предполагает обязательность вертикально-генетического погружения в свою предысторию, совпадающую с индивидуальностью самого автора. Шпенглер, настаивающий на биографичности великих культур, как бы прямо обязывает нас считаться с биографичностью и его философии культуры, причем существенной оказывается точка пересечения обеих биографий в биогенетике авторского Я, онтогенез которого представляет собою сжатую до конкретной жизни филогенетическую рекапитуляцию мировых культур. Говоря проще и по существу, «морфология мировой истории», наделавшая столько шуму на научных, и не только научных, подмостках, была уникальным в своем роде опытом универсальной автобиографии, очищенной от всего случайно-эмпирического, побочного, обманно-субъективного и являющей «жизнь Освальда Шпенглера» в ее идеальном и первозданном протекании, как бы в жесте: вот как было на самом деле—не жалкая скорлупа эфемерно прожитых десятилетий, а чудовищно растянутое релятивистское пространство с «одновременно» сосуществующими в нем восьмью мировыми культурами.
Эта вторая — идеальная — биография складывалась
в невыносимых реалиях первой. Внешне шпенглеровское
21
|
|
||
|
|
||||
|
|
||||
|
|
curriculum vitae, крайне бедное всякого рода броскими событиями, попросту умещается в сухой очередности вех. Он родился 29 мая 1880 года в маленьком провинциальном Бланкенбурге, расположенном у подножия Гарца, в семье почтового служащего Бернгарда Шпенглера и Паулины Шпен-глер, урожденной Грантцов. Освальд был старшим и единственным мальчиком из четырех детей. В 1887 году семья переехала в Зост, где он поступил в гимназию, а спустя четыре года, с новым переездом в Галле, стал учеником известной Латина при учебном заведении, носящем имя своего основателя, теолога и педагога Августа Германа Франке,— школы, которая славилась изучением древних языков и, как признавал впоследствии сам бывший воспитанник, ничуть не уступала в этом знаменитой ницшевской Шульпфор-те. В 1899 году в том же Галле он поступил в университет, где изучал математику и естественные науки, а после смерти отца в 1901 году продолжил занятия в Мюнхене и Берлине. В 1904 году в Галле же им была защищена докторская диссертация «Основная метафизическая идея гераклитовской философии». Он сдает экзамены и получает право преподавать естественные науки, математику, историю и немецкий язык в гимназии; с 1908 по 1911 год служит старшим преподавателем в реальной гимназии Генриха Герца в Гамбурге. Небольшое наследство, доставшееся ему после смерти матери в 1910 году, позволило ему оставить докучную службу и реализовать давнишнюю мечту быть свободным писателем. Он переселяется в Мюнхен, живет в знаменитом Шва-бинге, но ни с кем не общается и работает над своей книгой, которую вчерне набрасывает уже к 1914 году. Несмотря на ухудшающееся материальное положение, издание книги откладывается им на конец войны, и она выходит в свет только в 1918 году. Шумный успех 1-го тома, усиленный к тому же публикацией в 1919 году небольшой работы «Пруссачество и социализм», мало в чем отвлекает его от «болезненной тяги к одиночеству» и от работы над 2-м томом, который выходит в 1922 году. Впрочем, некоторая толика ангажемента, больше политического, чем научного, оказывается неизбежной; начало 20-х годов отмечено рядом знакомств с крупными промышленниками и политическими деятелями (среди них, в частности, и такие фигуры, как Георг Штрассер и Лю-дендорф), а также с рядом ученых (Л. Фробениус, М. Шрё-тер, Э. Мейер, Г. Э. Штир, А. Иеремиас и др.). Шпенглер избирается в президиум Архива Ницше, выступает с докладами на остро политические сюжеты, вынашивает планы немецкой Директории, долженствующей сменить ненавистное Веймарское правительство. С 1925 года он внезапно
22
|
|
||
|
|
||||
|
|
|||||
|
|
отходит от политики и сосредоточивается на научной работе— большом метафизическом опусе, так и не завершенном и изданном в отрывках уже в 1966 году под заглавием «Пер-вовопросы» (Urfragen). Одновременные интенсивные занятия проблемами предыстории и этнологии приводят его к новой концепции мировой истории, изложенной в статьях «Возраст американских культур», «Колесница и ее значение для хода мировой истории», «К вопросу о мировой истории второго дохристианского тысячелетия»35. С 1930 года, обеспокоенный нестабильностью политической ситуации в Германии, он вновь обращается к политике и выступает в Гамбурге перед Патриотическим обществом с докладом «Германия в опасности», из которого через три года вырастает новая, и последняя, книга «Годы решения» (1-я часть). В 1931 году Шпенглер выпускает в свет книгу «Человек и техника», а спустя год—сборник статей «Политические сочинения». После публикации «Годов решения» начинаются яростные нападки на Шпенглера национал-социалистов; он объявляется нон грата, и имя его запрещается упоминать в печати. 8 мая 1936 года Шпенглер умер от паралича сердца,
Таков «ставший», «механический» аспект этой жизни. Тем необычнее выглядит картина ее органического становления. Автобиографические заметки Шпенглера, которые он набрасывал параллельно с «Закатом Европы», образуют ошеломительную параллель к «Закату Европы», как если бы речь и в самом деле шла о двух—личном и сверхличном— вариантах одной и той же биографии. Впечатление таково, что все в этой жизни, с самых ранних лет, было рассчитано на будущую книгу и что сама книга не могла быть написана иначе как только из опыта такой жизни. «Мое первое воспоминание—это ужас: факельное шествие 1883 года. Тогда и началась моя внутренняя жизнь»36. Мифологема «огня», который в непредсказуемой оптике трехлетнего младенца казался вырывающимся из голов марширующих солдат, оборачивалась тем самым страхом — «мировым страхом»,—на котором будет строиться поэтика и методология «Заката Европы»; речь шла не о резолютивно-взрослой психологической констатации «ребенок испугался огня»—с чего бы, спрашивается?—что было бы равносильно интерпретации досократиков, скажем, Гербертом Спенсером, а о чем-то ином, относительно чего мы ex post facto «Заката Европы» вправе строить самые маргинальные предположения, ни-
|
|
|||
|
|
|||||
|
|
35 Опубликованы в посмертно изданной книге: Spengler O. Reden
und Aufsätze. München, 1937.
36 Koktanek A. M. Op. cit. S. 11.
23
|
|
|||
|
|
|||||
|
|
||||||
|
|
сколько не заботясь об «официально» научной стороне дела. Скажем так: в этом случае—допустив, что не всякая жизнь начинается с такого воспоминания,— можно было бы говорить о первом историко-философском усвоении: знакомстве с Гераклитом не через посредничество «Фрагментов», а в прямом опыте вживания в ту самую атмосферу, из которой когда-то выкристаллизовывались сами «Фрагменты». Характерно, что будущий провал диссертации о Гераклите мотивировался со стороны экзаменатора недостаточным цитированием специальной литературы, как будто мнение, скажем, «коллеги Дильса» играло решающую роль там, где усвоение Гераклита шло прямиком через «оригинал» — не «греческий» оригинал текстов, которые впоследствии задним числом лишь удостоверили пережитое, а «физико-метафизический» оригинал самого Космоса. Гераклит, проваленный в «оригинале» на докторском экзамене, станет одним из инспираторов «Заката Европы», книги, настолько пережитой, настолько (уже до хруста языка) вжитой, что с трудом, сквозь силу написанной. Отвращение к письменному столу, хронически пронесенное через всю жизнь, останется, быть может, наиболее мучительным рецидивом этой ранней гераклитовской инфекции. «Я могу лишь составлять планы, делать наброски и мысленно доводить их до конца. Реализация вызывает во мне чувство тошноты. Я никак не могу решиться начать».— «Оттого радость творчества прекращается для меня в тот самый момент, когда у меня появляется мысль. Уже одно то, что нужно нанести ее на бумагу, коробит меня; очень часто я и не могу заставить себя сделать это. Настоящая пытка, абсолютно невыносимая—сфабриковать из нее книгу для других. Часто я набрасываю планы книг только для того, чтобы покончить с ними». И уже совсем по-гераклитовски: «Все переливается через край. Я могу в течение нескольких минут улавливать в себе мысли о математике, войне, Рембрандте, лирике, языках, и меня никогда не покидает ощущение, что как раз эти вперемешку «рожденные» фантазии и были самыми лучшими»37. Невероятно: но, уже дописав свою книгу, уже отослав ее издателю, он сокрушался, что не может написать ее заново, начав, как пять лет назад, с первой страницы, чтобы «сделать все лучше, чем есть»,— что это: банальнейший комплекс творческой неудовлетворенности или скорее обманный и уже самообманный маневр с целью обвести издателя, да и себя, и впасть в дурную бесконечность блаженнейших повторов, лишь бы избежать «выхода в свет», этого биологического страха перед тем, что он
|
|
||||
|
|
||||||
|
|
37 Naeher J. Oswald Spengler. S. 29, 40, 48.
24
|
|
||||
|
|
||||||
|
|
|||||||
|
|
назовет «Hinausmüssen», обязательным, так сказать, самовысовыванием. У будущего прославленнейшего «философа жизни» еще с младенческих лет и уже насовсем складывались довольно странные отношения с «жизнью»: «Чего мне недоставало, так это отнюдь не «счастья»; я был бы благодарен каждому большому несчастью, постигшему меня, лишь бы оно было жизнью. Но вплоть до сегодняшнего дня я не могу рассказывать ни о друзьях, ни о переживаниях, ни о делах, радостях, страданиях, но только о Я, Я, Я, которое, будучи заперто во мне, как в тюрьме, с горьким сознанием своей неволи мучалось, не находя связи с внешним миром. Моя биография есть описание этого состояния, не больше того. Я завидую каждому, кто живет. Я проводил свое время только в мечтательных раздумьях, и там, где мне выпадала возможность действительно жить, я отступал, давая ей миновать меня, чтобы уже позднее испытывать горчайшее раскаяние»38. В этих словах исчерпывающе сформулирована онтологическая или скорее уж дезонтологичес-кая специфика «Заката Европы»: абсолютный максимум фантазии при абсолютном минимуме действительной жизни; речь шла о каком-то диковинном продолжении детских игр, где вместо деревянных лошадок и оловянных солдатиков фигурировали шестьдесят столетий исторического прошлого. Вот автобиографическая запись, появившаяся уже после выхода в свет 1-го тома: «Еще и сегодня (1918) я чувствую себя ребенком, и у меня бывают дни, когда по наивности я превосхожу студента первого семестра»39. Трудно представить себе что-либо более противоречащее всему стилю и осанке «Заката Европы»; по надменности и брезгливости жестов книга эта не имеет себе равных, и ситуация тридцативосьмилетнего «ребенка», не щадящего даже своего учителя Ницше от обвинений в «ребячестве», смахивает скорее на какой-то патологический самоэпатаж, чем на правду. А между тем уже малейший нажим понимания ставит все на свои места: «ребенком» он продолжал оставаться в действительной жизни, но тем категоричнее проявлялась его вытесненная вовнутрь «зрелость», имевшая дело не с невыносимыми реалиями быта, а с привычными фантасмагориями игры; допустим же, что режиссура «Заката Европы» могла бы оказаться по плечу именно «ребенку», этому единоличному диктатору мира собственных фантазий с истинно царской «методологической» установкой: «La méthode c'est moi»—«Метод—это я»; столкновение двух миров, «мира
|
|
|||||
|
|
|||||||
|
|
38 Koktanek A. M. Op. cit. S.
39 Ibid. S. 62.
|
|
|||||
|
|
|||||||
|
|
25
|
||||||
|
|
|||||||
|
|
||||||
|
|
Иисуса» и «мира Пилата», драматически описанное во 2-м томе, окажется чисто автобиографической кульминацией этого состояния с типично ницшевской техникой заметания следов: предпочтение будет отдано именно «миру Пилата», тому самому миру, в котором очевидна абсолютная невозможность фантазий «Заката Европы» и абсолютная беспомощность самог | |||||