Около
храма они увидели Р. Тот сидел на
земле в излюбленной позе, обхватив колени руками. Размышляя, он что-то чертил
на песке. При их приближении он поднялся, чтобы их приветствовать.
-
Каким здоровым вы выглядите по сравнению с тем, как было раньше! - сказал он Н. - Даже такой прирожденный врач, как
я, ни к чему не мог бы придраться.
Он
сели рядом. Сестра Н. сидела
отвернувшись от Р. и опустив голову.
Он тоже не очень-то знал, что говорить. Но боялся значительно меньше.
-
Вы не остались с остальными, - сказал он. - Почему?
-
Пока вас не было, многое произошло, - рассказал Р. - Случилось, наконец, то, о чем я так молился все время: И. спасся. Он был в чистилище, выдержал
его, очистился. Сейчас они впали в долгий диалог с Г. о существе истины: сообщается ли она и если да, то каким
образом? А если нет, то чем они занимаются? Последнее я добавляю от себя.
Разумеется, они уверены, что сообщается. Но начали с того, что, должно быть,
нет.
-
Боже, - пробормотал Н. - Он спасся;
как это произошло? Он дособирал свои ситуации...
Р. усмехнулся:
-
Это произошло стремительно. Только сначала ситуации собирать было трудно,
дальнейший их сбор все убыстрялся. Последние мелькали, как картины, когда лента
ускоренно перематывается. Он уже не прилагал никаких усилий для этого, мысль
разворачивалась сама. В конце он сидел, обхватив голову руками и повторял:
какой ужас! Как стыдно! Когда все кончилось, последние его слова были:
единство, трансцендентальное единство апперцепции. И он исчез. Явился ангел и
унес его в чистилище. Я стал молиться. Оставшись один (как это было для меня
непривычно), стоя на коленях, я повторял: Господи помилуй, и дай, если он не
способен еще помочь себе, мне помочь ему и желательно мне пострадать за него.
Но, к сожалению, нельзя пострадать за другого. Явился мой ангел и сказал мне,
что он вполне способен пострадать за себя сам. И даже, более того, страдает он
не сильно. То, что в нем сложилось единого, само отторгло от себя болезненные
части, пораженные демонами, и раскрылось добру и Богу; это естественное
движение для цельного духовного существа. Единое стремится к единому, оно его
понимает, любит. Расщепленное тянется к расщепленному, а, кроме того, вообще
поражается. А главное, внутри единого появляется какое-то преодоление... Не
знаю, как это правильно назвать. Жизнь хочет преодолеть саму себя, такою жизнь
создал Бог. Пока жизнь расщеплена, ее тяга к преодолению себя может всецело
уходить в стремление раздельных частей друг к другу или каждой этой части
куда-то в своем направлении. Но когда все станут соединенными частями цельной
жизни, этот порыв к преодолению - он станет общий. И жизнь устремляется за пределы
себя, к Богу.
"Когда
затем он появился передо мной, он выглядел совсем не так, как раньше. Насколько
сильнее целое, чем части сами по себе! Первым делом он бросился ко мне, обнял
меня и стал говорить мне о своей любви. Я от него никогда раньше не ожидал
ничего подобного. То есть, конечно, он всегда очень охотно говорил приятное, и
в жизни и здесь, поскольку он всегда был вежлив и часто искренне добр. Но
любовь - это ведь чувство совсем другого порядка. Расщепленный человек на нее в
принципе не способен. Я-то любил его, но он меня - никогда. Точнее, я думаю,
ему случалось ненавидеть меня, хотеть уничтожить. И поскольку так было всегда,
я уже давно от этого не страдал, даже не думал об этом. Только в тот момент я
понял, как я счастлив и как мне этого не хватало. Я заплакал... А он обещал
новую жизнь. - Р. некоторое время
молчал. Собеседники ждали, затаив дыхание.
-
Он говорил, что теперь его философия будет другая, новая, что он чувствует, что
способен на нечто небывалое - на то, чтобы снять противоречие между
имманентизмом и божественным, и не пантеистически, как делали многие, а глубже:
на то, чтобы мысленно соединить свет Бога и самую пустоту! Он просил меня
остаться с ним. Сесть рядом, как раньше, на те же скамьи. Слушать его и
отвечать, оценивать его мысли, помогать; быть, как раньше, чистым полюсом
мысли. Он говорил так: "Я был только на экваторе, а ты на полюсе, но я
достиг тебя, и сейчас я способен выстроить от экватора до полюса все
меридианы".
"Но
я больше не должен повиноваться всему, что он говорит. Я отправил его к Г. Теперь я ему не нужен, и, в сущности,
эту его новую философскую мысль невиданной прежде силы я, вероятно, уже не
смогу понять. Г. великий философ и
составит ему намного более эффективную пару, чем я. Я же ухожу.
Н. похолодел от ужасной
догадки.
- В
ад? - прошептал он.
-
Нет, но недалеко оттуда. Это место находится после сумеречной страны и после
пропасти. Перед тем, как выйти, я причастился, и после этого обнаружил в себе
силы для этого. Я подумал, что Господь, по-видимому, всегда дает нам столько
сил, сколько нужно тем, кто вокруг нас (а тем, кто вокруг нас - ровно столько,
сколько нужно нам).
-
Это здесь так, - произнесла сестра Н.
- Не в жизни.
-
О, конечно, - тотчас согласился Р. -
Насколько я понимаю, то, что происходит в жизни, просто почти предопределено.
Другими словами, там все зависит от Бога. Но здесь свободы гораздо больше. И
получаешь от Бога здесь почти все, что просишь, если просишь ради любви. Да,
собственно, здесь и можно практически только ради нее что-либо просить у Бога.
-
Но не можете же вы спасти всех, кто за пропастью!
-
О, конечно, нет! Собственно, я отправляюсь туда за одним, вполне конкретным
человеком. Я любил его. Я способен помочь в спасении только тех, кого люблю.
Это Христос спас всех. А мы, маленькие люди, привязаны любовью к тем, кого
должны спасать.
"В
последнее время я чувствовал, что теряю покой. Чем дальше, тем я теряю его все
больше. Сначала он был. Когда я попал сюда, я почти все время спал. Просыпаясь,
я убеждался, что покой, избавление от страдания жизни - это не сон, это
действительно наконец произошло, и засыпал снова. Я был счастлив. Но теперь я
даже не могу вспомнить, как мне тогда могло быть так хорошо. Внутреннее
требование все усиливается. Это не имеет ко мне отношения, я не знаю, что
это говорит во мне. Это не категорический императив. Я чувствую совершенно
точно, что происходящее имеет природу чувства, если не влечения. Возможно, это
тревога, как и в жизни. Или страдание. Это и вообще очень близкие вещи, и так
же было в жизни. Там и здесь надо беспокоиться, чтобы догнать покой, который
иначе уходит; надо страдать, чтобы быть счастливым, потому что счастье уходит, как
только перестаешь страдать.
"...Это
был философ С., живший раньше меня.
Он покончил с собой. Я прочитал его книги, когда его уже давно не было. Я даже
не могу сказать, что они мне понравились. Нет, скорее вызвали активное
несогласие! Уж конечно я не счел тогда, что чем-то подобен ему. Он был похож на
героя Достоевского, как будто сошел со страниц романа. Он был молод, когда
совершил самоубийство. Конечно, в молодости он еще не знал настоящую истину о
жизни, не знал, что жизнь - это что-то страшное. И он, конечно, искусственно
представил ее романной. В каком-то смысле он достиг в этом предела. Чтобы
человек был настолько логичен, однозначен! Чтобы живой человек продумал свою
жизнь по идее, идея привела его к тупику, и он оборвал свою жизнь, превратил ее
в тупик, а при этом стоило бы его взгляду отклониться на миллиметр от
направления, в котором указывала идея, и новый взгляд принес бы ему сколько
угодно других идей! Нет сомнения, что желание покончить с собой у него было
внутреннее. Но нет и никакого сомнения, что если бы в уме у него сложилась
другая идея, он подчинил бы себя ей и не совершил самоубийства.
"Грубо
говоря, его идея была такова: "Кроме любви, ни ради чего жить не следует,
только в любви возможны добро и предельное счастье (которое без добра не существует).
Но любовь - это жестокая иллюзия, любящие - всегда враги, и, таким образом,
добра нет, жизнь беспредельно жестока, все враги всем. Каждый должен убить себя
актом милосердия, ради того, чтобы пожертвовать свое место под солнцем другим
(врагам, которых он, с отчаянием, любит)". Разве это не прекраснейший
героизм? А, в то же время, какая глупость! Как будто кому-то нужно пустое место!
"Во
мне остался, как заноза, его образ на всю жизнь. Сколько раз я с ним мысленно
спорил! Сколько аргументов я мог бы ему привести! Внутренним двигателем многих
моих книг было несогласие с ним. Но спорить было уже поздно.
"В
какой-то момент жизни я обратил внимание на то, что у самого порога моего
сознания часто возникает и мелькает образ или, вернее говоря, мечта. Я представлял
себе, как я вмешиваюсь, предотвращаю его самоубийство. Это к тому времени
произошло уже несколько десятков лет назад. Я уговаривал сам себя: ему не
поможешь, смотри лучше на других, не много ли живых людей кончают с собой на
твоих глазах? Я пытался служить незнакомым, как то велит отвлеченная мораль, но
у меня ничего не получалось. Даже один мой родственник совершил самоубийство, и
я ничем ему не помог. Это, конечно, произошло не на моих глазах - я оправдывал
себя тем, что не знал о его намерениях, хотя, с другой стороны, вероятно, мог
бы о них знать. Как бы то ни было, принуждать себя думать о других было
бессмысленно. Я просто устроен так, что не могу думать о тех, кого не люблю. И
снова и снова я возвращался мыслями к нему. Я долго перерабатывал в себе свою
любовь к нему. Что я должен был в связи с ней сделать? Ведь я не мог ничем
помочь. Даже если бы какая-то мысленная связь из будущего в прошлое была
возможна (в вечном мире, например, о котором я, конечно, очень много думал), я
не мог бы никакими мыслями и никакой своей любовью помочь ему, потому что он
сам зачеркнул возможность помощи. Он отрезал от себя возможность меня услышать.
Его горе, думал он, больше любой помощи, которую он может получить от других, в
том числе от меня, которого он никогда не знал. И, конечно, он думал, что прав.
"Самоубийство
считается грехом, но это не грех. Самоубийц не спасает Бог. Так сказать будет
корректно. Но не потому, что осуждает их, а потому, что диалог с ними
невозможен. Допустим, мы, люди, тоже можем не вступать в диалог с человеком,
которого считаем плохим, а можем - с тем человеком, которого считаем хорошим,
но кто решительно не хочет вступать в диалог с нами. Мы не навязываемся такому
человеку, и Бог как бы не навязывается к самоубийцам. Я передаю, как мне сказал
ангел и как я его понял. Сам по себе я вообще никак не могу понять это. Ведь
даже мы оказываем помощь тому, кто нас не просит, если видим, что ему это на
самом деле очень надо!
"Единственное,
что остается - это умолять Бога. Не знаю, до конца ли я был в этом прилежен.
Точнее сказать, уверен, что не до конца. Я бы мог молиться больше, чем я это
делал. Очень часто я тратил мысленные силы на то, чтобы внутренне спорить,
доказывать что-то не слышащему меня образу, даже когда уже понимал, что это не
нужно. Это было не нужно даже самому мне: мысли повторялись, я не думал новое,
а повторял подуманное раньше. Я это делал, мысленно стоя как бы перед
стеклянной стеной, за которой был он, и он меня не слышал. Огороженный
стеклянными стенами со всех сторон, он слышал только самого себя. И у меня не
было мысленной силы, чтобы разбить его стекло. Это физическое стекло легко
разбивается кулаками. Мысленное стекло намного прочнее мысленных кулаков. И я
знаю, что и сейчас у меня нет, конечно, достаточной силы, чтобы изменить его
судьбу, разбить его стекло и так далее. Значит, если я найду его (я его, наверное,
найду), я буду так же, как раньше, стоять перед ним и даже, может быть,
повторять уже подуманные мысли.
"Но
в то же время в глубине души я знаю, что есть способы и против мысленного
стекла. Это физическое стекло разбивается тогда, когда бьешь по нему. Мысленное
стекло может разбиться, если бить по самому себе. Это может прозвучать странно
только если понимать аналогию со стеклом слишком буквально. Тот, для кого не
секрет ценность страдания - как для вас - так ее не поймет. Мысленное стекло -
это отчаяние. Отчаяние часто облегчается, когда встречает другое отчаяние. Из
двух отчаяний может получиться любовь, могут родиться вера и надежда. Это
странно, но это так. Поэтому можно сказать, что я иду отчаиваться.
"Самоубийцы,
- заключил он. - Они вызов всем нам. Нельзя
быть счастливыми, пока они не спасены. Если они никогда не спасутся, мы
никогда не должны соглашаться на счастье. Мы можем это только по недомыслию или
по слабости. Вот, насколько я понимаю, как в пределе стоит вопрос. А ведь самое
ужасное в самоубийстве то, что самоубийцами становятся больные люди, которые
нисколько не виноваты в том, что им плохо.
- И
их Бог тоже не спасает? - воскликнула сестра Н.
-
Никого не спасает, как объяснил мне ангел. Не то чтобы Бог "не
может", так сказать нельзя, нет. Он мог бы. Скорее они не хотят. Я
возразил ангелу, что не может же Бог не понимать, что они хотят? Они ведь
только не просят напрямую! Ангел ответил, что Бог отвечает на мысленное действие,
а не на желание, поэтому просить надо напрямую.
-
Вы как-то раз говорили, что Бог предопределяет к спасению, - вспомнил Н.
-
Сейчас не знаю. После самоубийства не перепредопределяет. А ведь, с другой
стороны, почти все самоубийцы больны. Ведь не от избытка сил кончают с собой.
Такие пожизненные меланхолики, как вы (он обратился к Н.), слава Богу, совершают это редко: никогда не бывая счастливыми,
они привыкают страдать. Но те, кто испытывает депрессию не всегда, могут покончить
с собой, если перепад к ней происходит резко. Например, это мог бы совершить Г. Можно сказать, что его жизнь лишь
случайно сложилась так, что он этого избежал. И его депрессии от него не
зависели. И как это мне понятно! Я не испытывал, слава Богу, резких приступов
депрессии, а вообразить их могу, потому что на это способны даже многие
здоровые люди.
"Конечно,
если настойчиво, с раннего детства, готовить душу к экзистенциальным испытаниям,
если воспитывать религиозно, если систематически внушать недопустимость
самоубийства, и если к тому же гарантировать, что в момент депрессии, если она
случится, всегда будет возможна помощь! Тогда, можно ожидать, человек перенесет
приступ и даже можно требовать, чтобы он прилагал к этому усилия. Но даже и
тогда возможна такая непереносимая боль, что никакой возможности, кроме
самоубийства, нет. И самое ужасное, что причины этой боли могут быть чисто
телесные. Нейрохимические, о Господи! "Субстанция Р", нарушение
метаболизма серотонина, недостаток эндогенных опиоидных пептидов! Отравление,
например! И после смерти, избавившись от тела, душа могла бы перестать
страдать. А после самоубийства она лишается этой возможности. Ее навсегда
помещают на землю, где как бы уже в самой земле, если можно так сказать, не
хватает эндогенных опиоидных пептидов.
"Как
им помочь, этим людям? Мы ведь, получается, обязаны пытаться изменить для них
саму землю. Мы этого, конечно, не можем. А, однако, как знать. Может быть,
что-то все-таки окажется возможно, когда мы, во всяком случае, встанем на ту же
землю. Может быть, мы сможем отдать что-то свое. Чтобы быть с ними вместе, мы,
во всяком случае, тоже должны как бы совершить самоубийство. Нет, не знаю, как
сказать. Я все еще слишком слабо продумал это. Меня гораздо больше беспокоит,
что я не перенесу боли, которая мне предстоит, и буду вынужден вернуться. Мне
кажется, это должно быть хуже, чем боль чистилища. Ни за что нельзя поручиться
наперед. Но просто надо, наконец. Рано или поздно это сделают вообще все. Мне
кажется, история рая и ада, как они есть сейчас, закончится тогда, когда
абсолютно все хорошие люди добровольно отдадут свое счастье и свой покой в раю,
чтобы сделать, что они могут, для тех, кто страдает. Это дошло до меня только
недавно. Это ведь неизбежное следствие моральной логики. Нам, помилованным ни
за что, невыносимо быть помилованными, пока страдают те, кого мы любим и кто
мог бы быть помилован, как мы. Тогда я решился идти. Если это все равно
произойдет рано или поздно, то какой смысл откладывать?
"Я
думаю, что, возможно, когда это произойдет - что все праведники сойдут к
грешникам, или, если говорить точнее, те, что в раю, отправятся в ад - тогда
наступит то, что обозначается символом "Судный день". Мне кажется, я
догадываюсь, что Господь ждет от нас, чтобы мы думали об этом. Ведь не просто
же ни с того ни с сего происходит эта невыносимая для сознания несправедливость,
что страдают самоубийцы? Даже те, кто решительно не виноват, те, у кого не было
выхода, те, кто не совершили ничего дурного? С этим невозможно смириться. Когда
я сказал это ангелу, он ничего не ответил, но мне показалось по каким-то
намекам, что он был рад, что я так говорю. Может быть, Бог не спасает самоубийц
именно затем, чтобы все помилованные покинули рай ради них (конечно, не только
ради них, но ради них в первую очередь)."
Слушатели
молчали, низко опустив головы. Голос у Р.
был обычный, вполне спокойный. Он, кажется, особо не надеялся на успех
предприятия.
-
Что вам сказал ангел? - прошептал Н.
Р. ответил:
-
Примерно то же, что я сейчас сказал вам. Что Бог не спасает самоубийц. Они не в
аду. Но то место, где они, не очень сильно отличается от ада.
-
Но о вашем решении идти туда?
-
Честно говоря, это было мне так все равно, что я его не спрашивал. Ну
разумеется, если бы это было невозможно или решительно запрещено законами Бога,
он бы сказал мне.
-
Мне то, что вы говорите, напоминает бунт против Бога, - тихо произнесла сестра Н.
-
О, нет, - покачал головой Р. - Я
почти уверен, что Господь хочет, чтобы так было. После того, как это
произойдет, мне кажется, Бог сам явится и уж тогда рассудит все по
справедливости. Но не знаю. Я не хочу фантазировать за Бога. Может быть, все не
так. Я сейчас знаю очень мало: только то, что один любимый мной человек
страдает, и что я не могу наслаждаться раем, пока это так.
- С.! - произнес Н. с удивлением. - Я ведь знал его. (Р. взглянул на него с мимолетным интересом.) Мы были отдаленно
знакомы. Внешне он казался болезненно возбужденным, не мог ни слова сказать
просто, был удручающе эффектен. Но за этим угадывалось второе дно, некое глубокое
страдание, хотя оно не проявлялось ничем, кроме его последнего решения. Я
чувствовал, при всей моей неприязни к эффектным людям, что в нем много мне
близкого. Надо было ему быть более открытым. Но он был, по-видимому, болен.
-
Судя по вашему описанию, да, - согласился Р.
- Во время моей работы врачом мне попадались подобные субъекты. Психиатры,
если я правильно понимаю, называют это истерией. Однако же он не истерик:
истерики не совершают философских самоубийств. Впрочем, его диагноз мне безразличен,
он никак не повлияет на мое решение идти к нему.
Н. задумчиво продолжал:
-
Мы были с разных факультетов - он с филологического, я с математического. Лично
мы были не знакомы, хотя наш университет был маленький, и почти все друг друга
знали в лицо. В свои 25 лет С. имел
громкую писательскую славу. Когда он покончил с собой, все были поражены, хотя
не удивились. От него ожидали чего угодно. Но всем стало как-то страшно, как-то
тяжело. В этом был какой-то вызов, адресованный всем. Его предсмертное письмо
все тотчас стали обсуждать, спорили, в основном ругали его. Но я о самоубийстве
и так мечтал каждый день, и не о философском, а о совершенно обыкновенном:
чтобы избавиться от невыносимого страха, от припадков боли. И мне было не до
конца, конечно, понятно, в чем его проблемы. Вы русский, вам такие вещи должны
быть более близки. Да, кстати, - он вспомнил вдруг, - ведь и С., как говорили, был русского
происхождения.
Р. усмехнулся:
- Я
бы в предельных вопросах не стал слишком педалировать национальность. Хотя,
разумеется, нельзя отрицать, что и место, и время, и природа играют роль в том,
как складывается сознание. В частности, на экзальтацию С., возможно, наложила отпечаток болезнь, а на то, что я считаю
своим долгом быть с ним - моя национальность. Но в сущности, я верю, что и то,
и другое - всеобщие явления.
- В
ваших словах звучит прекраснейший вызов, - произнес Н. - Я преклоняюсь перед вашим решением. (Он опустился на колени и
поклонился до земли). Увы, я не в силах последовать за вами.
-
Конечно! - Тотчас ответил Р. - Вам
еще рано. Не так давно и я даже отдаленно не мог вообразить, как я это делаю.
Но силы будут прибывать. Так будет и у вас, я уверен. И что скрывать? Я думаю,
что мы с вами встретимся там. Я верю, что это будет, и надеюсь на это. Я прощаюсь
с вами обоими. Но я совершенно уверен, что мы прощаемся не только не навсегда,
но, более того, что мы встретимся вполне скоро.
Расставшись
с Р., Н. признался сестре:
-
Как мне страшно и печально! Мне кажется, я никогда не смогу сделать то же. А он
сказал, что к этому ведет неопровержимая моральная логика. Он прав. Но я не
смогу отказаться от счастья. Не смогу отнять его у себя своими руками. Это
должен сделать со мной кто-то другой.
Сестра
ответила:
- У
него не совсем "свои руки": у него любовь к этому человеку. Он
сказал, что ощущает ее как постороннюю силу. Спасать тех, кого мы любим. В этом
есть смысл. Спас же ты меня только что. Почему ты это сделал? Скажи, как ты сам
себе объяснял свой поступок?
-
Объяснял? - переспросил Н. - Что я,
сумасшедший, чтобы объяснять себе такие вещи? Объяснение - это все-таки ответ
на вопрос, а мне в голову не пришло бы задавать себе такие вопросы. Это было
нечто такое, долженствование чего не проблематизируется. Спасти самоубийц
просто не пришло мне в голову, но теперь, когда Р. это сказал, и мне очевидно, что таков долг. Другой вопрос о
силах...
- А
мне вот даже в это не верится: в то, что спасти человека можно не задаваясь
вопросом, почему, зачем. Особенно если этот человек - я. Если бы ты был на моем
месте, а я на твоем, конечно, я бы тоже захотела тебя спасти. Но ведь я люблю
тебя. Да, конечно же, он прав. Надо спасать тех, кого мы любим. И уж это -
совершенно обязательным образом. А интересно, что, если среди самоубийц
окажется некто, кого совсем никто не любил?
- У
каждого была по крайней мере мать, - сказал Н.
- А
если мать не в раю, - усмехнулась сестра.
Н. поморщился:
-
Мы рассуждаем чисто механистически. В конце концов, спасать - это дело, которое
касается скорее спасающих, чем спасаемых. Спроси: что, если среди счастливых
окажется некто, который не любил ни одного самоубийцу? Кого ему тогда придется
спасать? Я имею в виду, что это наша судьба - спасать их. А их судьба все
равно, наверное, в конечном счете зависит от Бога.
Оставил
сестру у священника, он направился к Г.
Еще
долгое время он думал о Р. Было
что-то, до конца не понятное в его поступке. Этот поступок был какой-то
недоступный. Даже по самому Р.
казалось, что он не верит в успех. Он сослался на неопровержимую логику морали.
Он, видимо, был так уверен в этой логике, что ничего не спрашивал у ангела. Это
было и не похоже на него, и странно: по сравнению с ангелом человек о логике
морали ничего знать не может. Эта логика, возможно, могла быть и совсем другой.
Кроме того, он сослался на любовь, но любить так сильно, чтобы оставить рай,
всего лишь писателя, которого никогда не видел? Никакая из приведенных им
причин не казалась настоящей. Легче казалось поверить в то, что
он говорил в самом начале: что он независимо от самого себя потерял покой. Со
стороны казалось, что вообще всё, что он делал сейчас, решил не он. И он с
такой уверенностью сказал, что, будучи здоровым, все-таки может понять
депрессию. Когда он это говорил, промелькнуло какое-то подозрение, что, может
быть, Р. был как бы не совсем здоров.
Это, конечно, можно было сказать только не в прямом смысле слова. Он был всегда
спокоен и логичен, по сравнению с Н.
даже очень логичен. Ему не свойственна была даже фантазия, не говоря уже о возможной
неуравновешенности. "Это нельзя назвать ненормальностью в том смысле, как
об этом говорится в жизни, - думал Н.
- Более того, это даже какая-то другая сторона истины. В Р. как бы действует что-то постороннее, ему как бы открыто что-то,
что закрыто другим. Я не причастен к тому, что открыто ему и действует в нем. Но
и во мне, нет сомнения, есть что-то, что можно назвать ненормальностью. Нет,
это надо назвать, конечно, по-другому. Сопричастность чему-то до сих пор еще
неизвестному. Во мне оно не действует: я слишком ничтожен, чтобы что-то делать.
Но для постижения мне это открыто. В конце концов, это то, что всю жизнь
заставляло меня плакать. И сейчас оно ощущается той же самой горечью и болью,
что и в жизни."
Потом
он стал думать о вере.
"Пока
я не религиозен, а философски подозрителен, я не могу сказать, что верю в Христа,
потому что доказательств нет. И если я всё же говорю это, то я более не
философ. Я говорю, потому что выбираю быть религиозным. Но очень быстро
говорить это становится бессмысленно. Если я не философ, то, если быть
последовательным, я вообще ничего не думаю, я просто повторяю все, что мне
говорят. Именно так сказал Г. Тогда
мне остается только выучить Символ веры наизусть и повторять его. Но зачем его
тогда повторять? У слов, сказанных наизусть, нет никакого смысла, никакой цены.
Когда они не ответ ни на какой вопрос, они ничто. У Г. было неверие, если можно так выразиться, по избытку - по избытку
вопрошания и сомнения. А у меня - неверие по недостатку. Я не задавал того
вопроса, ответом на который были бы слова о божестве Христа. Г. задавал этот вопрос. Он исследовал
ответ и нашел, что он не удовлетворителен. И вот Г. может верить только ценой отказа от себя. А мне все равно. Таким
образом, вера и у философов, и у не-философов невозможна. Формула Символа веры
годится только у людей какого-то очень промежуточного состояния. У людей,
которые без вопросов, но с ответами. По-настоящему и когда есть вопрос, ответа
быть не может, потому что вопрос - это сомнение, и когда нет вопроса, ответа
тоже быть не может, ответ тогда бессмыслен. Просто набор слов...
"Совсем
другое дело - религиозное переживание, религиозное действие. Горечь стремления
души прочь из мира, ее тоска, когда она ощущает себя прижатой к стенке,
пригвожденной, распятой, буквально изнасилованной своей принудительной
телесностью! Эта жалоба души может быть только к Богу. Поэтому вообще не может
быть душ, не верящих в Бога. Бывают только неверующие умы, а не верящая душа -
это тоже самое, что просто нет души. Такое, конечно, в принципе может быть,
если заменить душу чем-нибудь вроде адаптации, практической деятельности...
"Каким
должно быть религиозное действие? Ведь действие рождается в душе, но опосредуется
умом, то есть оно по необходимости будет в истоке религиозным, а в
осуществлении - нет. Правда, сейчас мои действия стали совсем механическими. Из
моего ума исчез всякий вопрос. Вместе с ним исчезла и большая часть переживания
из души. Осталось только что-то жалкое-жалкое... Только желание любви - ни
других чувств, ни мыслей, ни, практически, никаких действий... - (Он, низко
опустив голову, брел по направлению туда, где Г. и И. , должно быть,
все еще дискутировали о сообщаемости истины. Сначала он двигался в какой-то
мере целенаправленно, но постепенно останавливался.) - Разве мое дело
присутствовать при их беседе? - печально думал он. - Разве я знаю об этом
что-нибудь, чего не знают они? И если бы они знали, а я нет - мне хотя бы пошло
на пользу их слушать. Но разве я что-нибудь не знаю? Разве вообще тут можно
сказать что-нибудь? Истина не сообщается языком, как это всегда говорил Г. Зато она может пребывать в действии,
в созерцании, даже в мысли. Она может выражаться символически, например, в
математике, в искусстве... А вот действие выводит к истине без символики, а
прямо. Любовное действие, например..."
Последняя
мысль была такая печальная, что он почувствовал у глаз слезы. Он остановился,
окончательно уверившись, что дальше идти незачем. Он шел вдоль стены храма. Сел
на скамейку в самом незаметном углу.
"Я
давно здесь, мои силы, казалось бы, увеличились, но я по-прежнему в такой же
богооставленности, как раньше, по-прежнему так же одинок и несчастен.
Промелькнула любовь, как надежда, как одно мгновение. Но стоило мне только
слегка окрепнуть, как далее уже даже мечтать о любви становится преступным. Это
была милость для того, кто находится в предельном ничтожестве, но я сейчас не
таков, и моя судьба теперь - быть одиноким. Даже если я встречу еще людей, даже
если снова увижу Г. Между нами может
быть взаимоподдержка или, например, высокоученая беседа (кому только и зачем
нужная!). Но не любовь. Я очень хорошо понимаю сейчас, что сказала сестра:
ангел быть может, но людей не может быть никогда. Поразительно уже то, что хотя
бы один раз я увидел этот незыблемый закон опровергнутым!
"Я
лишился не только Г., но и Р., а до сих пор не задумывался, как он
для меня важен. Я должен был бы, вне сомнения, свое существование подчинить
идее жертвы, как он. Сейчас же я просто движусь в русле того, как все
происходит само собой. Я привел сестру в храм и больше не могу ничего для нее
сделать. И скоро, конечно же, точно так же, как я лишился сейчас Г., моя сестра лишится меня. Жертва
переломила бы этот закон одиночества. Но я не могу ничего сделать сам. И никто
не принесет меня в жертву. Силы, говорил я раньше. Чтобы существовать самому, и
мыслить, и совершать действия, нужны силы. И только тому, у кого их совсем нет,
их милосердно дарят: незаслуженно спасают - только за страдания - ни за что
любят и так далее. Это милосердный закон, нет сомнения. И он служит появлению
сил для последующего одинокого, героического действования. Но я не хочу, чтобы
такова была цель всего.
"Пусть
лучше я умру, исчезну, чем быть одиноким и сильным. Если нет любви, пусть будет
мечта о ней, вместо возможности обходиться без нее. Пусть любовь, если
возможно, будет даже тогда, когда она уже не нужна. Лучше в замкнутом мире
любви быть вдвоем и упасть затем в пропасть отчаяния, но не выходить из этого
мира, теряя друг друга. По-другому говоря, лучше быть слабым, чем сильным;
лучше в отчаянии, чем в самодостаточности. Никакого другого счастья, кроме
любви, не может быть, несмотря на то, что любовь
совершенно совпадает с ничтожеством. Пусть тогда вместе с силой придет
смерть."
Он
забился в угол, закрыл голову руками и заплакал. Он не звал ангела и не просил
его утешать.
...Он
всегда относился к собственным слезам особым образом. Несомненно, он мог бы избрать
другой настрой (во всяком случае, это было возможно в течение жизни). Несчастье
и печаль он воспринимал естественно отрицательно. Слезы были искомым выходом.
Когда он был несчастен, он хотел не сделаться счастливым, а хотел излить это
несчастье в слезах. Он плакал, мечтая о счастье, и не только потому, что
счастья не было, но и потому, что счастье не мог представить себе иначе как
слезами. Когда его что-то трогало, он отвечал на это слезами - это естественный
благодарный ответ души на то, что ее тронули. И любовь, в его понимании, если
не была (хотя бы в особые моменты) соединением душ общими слезами, то это была
плоская, пошлая любовь.
Затем
случилось чудо. По сравнению с ним даже схождение Христа с иконы не казалось удивительным.
На этот раз Христос явился как бы изнутри него самого.
Сначала
Н. показалось, что это очень яркая
фантазия. Ничем другим это, на первый взгляд, не могло быть, ведь он сидел,
закрыв голову руками, лицом уткнувшись почти в колени. Христос приблизился к
нему как бы одновременно издалека и в то же время отделившись от его собственного
существа. Он обнял его и ласково погладил по голове.
-
Почему ты ко Мне не обращаешься? - спросил он. - Ты думаешь, Я не такой же как
ты? Тебя убедило то, что ты писал обо Мне в своих книгах вслед за своим любимым
Ницше. На самом деле Я не идиот, не больной, не ребенок. Ты не можешь
успокоиться, пока есть хоть какая-то возможность плакать, тебе плохо и страшно,
если хотя бы что-то не так. И этим ты подобен Мне. Уверяю тебя, Я плачу, если
что-то не так. Если бы мы были не одной
природы, Я не смог бы явиться тебе изнутри тебя. Другое дело, что Я, конечно, в
отличие от тебя, не просто человек.
На
этот раз Н. ничуть не испугался. Он
опустился на колени перед Христом.
-
Прости, что я в Тебя не верил, - сказал он. - Прости, если я когда-то все-таки
слишком рано успокаивался, хотя и можно было еще продолжать плакать. И еще
прости, что я тогда испугался и упал в обморок.
Христос
перекрестил его.
-
Ты из особо избранных Мной, - сказал он. - Терпи столько, сколько сможешь
вынести. Тебя ждут страдания, больше, чем сейчас, как и всех, кого Я избираю.
Но ты будешь и счастлив. Не размышляй, по-настоящему ты веришь или нет. Ты
избран не для веры, а для действия. Вместо твоих долгих антиномических мыслей
об этом достаточно одной краткой молитвы (можно сказать просто "Господи
помилуй"). Но никогда больше не отталкивай близких, даже мысленно. Например,
когда Г. придет к тебе, даже не помышляй
обойтись без него.
- Я
сделаю, как Ты скажешь, - пообещал Н.
- Только разве я способен на действие?
-
Да. Кто способен на любовь, всегда способен на действие. Ты думал, когда Я
пришел, о любви как об отчаянии. Ты был не то чтобы совсем не прав, но все же
думать так не следовало. Любовь - это как ты любишь сестру.
-
Ты говорил - так это написано в Евангелии - что надо оставлять родственников,
чтобы идти за Тобой. Но как я ее оставлю?..
-
Ни в коем случае не оставляй. Я говорил это о родственниках, которые являются
опорой для тебя. Их надо оставить, опершись на Меня. Если же опора ты сам,
оставлять бессовестно.
- И
еще скажи о Р., - попросил Н. - Он ушел. И я не знаю, как
спросить... Почему это так? И что я могу для него сделать?
-
Для него? - переспросил Христос. - Какой неправильный вопрос. Зачем делать
что-то для него, ведь он спасен. Сделать надо для тех, к кому он ушел. Для тех,
кто покончил с собой, кто в аду, кто в сумеречной стране. В общей сложности там
больше душ, чем здесь! И вот для них ты со временем будешь должен действовать;
для этого ты избран, как и Р.
Н. почувствовал надежду.
- Я
мог бы?.. - замирая, прошептал он. - Господи... Отдать жизнь.. пострадать...
Только бы они были счастливы. Спасти их. О, как бы я хотел! - Он быстро
добавил: - Нет, я не знаю, конечно, хватит ли у меня сил. Я не знаю. Но я хочу
быть жертвой. Если бы у меня была такая возможность! Я отдал бы себя вместо Р., вместо тех, кто в аду, вместо Тебя!
Христос
улыбнулся.
-
Возможность тебе, безусловно, даю Я. И дам столько, сколько будет надо, -
пообещал он. - Уверяю тебя, мы все делаем для них все, что можем. И Бог, и
ангелы, и Я, и святые; будешь и ты. По-настоящему всем надо одно и то же. Никто
не может быть счастлив, пока кто-то другой несчастен. А поскольку они
несчастны, наше дело служить им. Нужны проповедники, нужны люди искусства, люди
мысли, люди служения, люди жертвы. Все должны работать. До ада могу дойти
только Я, и то лишь только если Бог пошлет. Но до сумеречной страны дойти
можете вы все (Р., его жена, ты, твоя
сестра, Г., И.), и со временем вы отправитесь туда.
Н., стоя на коленях, сложив
руки на груди, восхищенно смотрел на Христа.
-
Как Ты красив, - то ли сказал, то ли подумал он.
Тот
улыбнулся. Видение закончилось.
Н. вскочил со скамьи. Никогда
он не был счастливее. Христос, приходя, исцеляет. Он ощущал силу во всем теле,
радость в душе, готовность хоть сейчас действовать. Все иконы, которые он
видел, вызывали у него равное желание упасть перед ними и молиться. Чудесное
явление Христа он тотчас принялся самым тщательным образом укладывать в самый
надежный уголок душевной памяти. Без подобного счастья он провел всю жизнь и
более не мог даже вообразить, что забывает о нем.
"Все
как я, и мы должны спасать остальных, - повторял он. - Как? Что сейчас делать?
Мне не следует думать о вере, но надо действовать. Господи, но как же я узнаю,
что делать? И все-таки жаль, что я не спросил, какова, в этой связи, ценность
бесед об истине, ведь не совсем же никакая? Ведь Он сказал, что люди мысли
нужны."
Он
быстрым шагом направился туда, где оставил сестру.
Сестра
ждала его. Она была все еще печальна. Она сидела скамеечке перед иконой Богоматери.
Подойдя, Н. поцеловал икону, поклонился,
потом сел рядом с сестрой и обнял ее.
-
Бог мой, ты светишься! - воскликнула она. - В самом буквальном смысле слова!
- Я
получил довольно сложное послушание, в связи с которым не очень понимаю, как
действовать, хотя стремлюсь, - сказал он. - А ты? Расскажи, как твое
самочувствие и что тебе сказал священник?
-
Тоже дал послушание, вероятно, проще, чем тебе, потому что я знаю, что делать,
- она вздохнула. - Вот готовлюсь приступить.... Священник мне велел найти мужа.
Он не в храме. И привести его сюда. А я думаю, как смогу выйти, когда
только-только еще смогла войти.
Н. удивленно сказал:
-
Как стремительно; от меня в первое время совсем никто ничего не требовал. Ты не
хочешь его искать? Даже не хочешь видеть? Я пойду с тобой, чтобы помочь тебе
просто идти, не заблудиться. Но вот говорить с ним... Нет, это можешь только
ты.
- Я
не возражаю, - покорно сказала она. - Конечно, надо идти.
"Мы
плохо жили с мужем. Сначала, мне казалось, была любовь, но очень быстро я
поняла, что он хотел только физического удовольствия, а любовь я выдумала.
Сначала он не считал нужным разбивать мои фантазии. Он поддакивал, а я
фантазировала. Потом он стал изменять мне, и фантазировать стало больше
невозможно. Это был такой удар для меня, что не знаю, как я выжила. Но самое
худшее настало потом. Когда у него была любовница, у него бывало хорошее
настроение. Я же быстро научилась не скандалить, просто потому, что мне, слава
Богу, удалось быстро научиться не надеяться, не верить. Я не думала, что после
того, как все произошло, что-то еще может измениться. Если же у него не бывало
любовницы, он бывал раздражен. И тогда он ставил себе целью открыть мне глаза
на все те иллюзии, что у меня еще были. Вот что бывало действительно ужасно.
Сколько он мог изобрести жестокости! Перед смертью он несколько лет болел и в
этот период уже, конечно, не изменял. Он думал о чем-то про себя, но меня
духовно совершенно не замечал.
"Умер
он рано, я намного пережила его. Сначала я жила ради сына, потом ради тебя. Все
это ты, конечно, помнишь. Слово "ради" в данном случае может ввести в
заблуждение. Мое отношение было не альтруистическое. Я всегда была только в
позиции человека, который страдает, потому что его не любят, даже с сыном, уже
не говоря о тебе. Только перед самой смертью я начала понимать, что другие не
намного более способны дать любовь и, может быть, даже больше зависят от меня,
чем я от них. Я поняла это гораздо позже, чем следовало. Впрочем, это,
наверное, вовремя понять и невозможно.
Человек, который еще ждет и хочет чего-то, даже если это несбыточно, все-таки
живой человек. Если бы я сразу знала, что любви быть не может, я бы, может
быть, покончила с собой или, не дай Бог, убила кого-нибудь. Зачем тогда жить?
"Сейчас
мне лучше, чем мужу, и я, слава Богу, вполне простила ему все обиды. Я не возражаю
его спасти, если смогу. Но из-за того, что он был очень далек, я не знаю, что
это был за человек. Когда-то я любила его, мне казалось, что я его знаю. Позже
я считала, что все придумала, и, помню, проклинала собственные мечты. Сейчас,
после беседы со священником, ко мне пришел ангел и открыл глаза: нет,
оказывается, тогда я видела истину, а позже он сам многое придумал. И сейчас
сожалеет об этом. И когда я вообразила эту новую ситуацию: он тот же, что был
когда-то, и страдает больше меня, и сожалеет, что не прав, и я могу ему
помочь... Мне, конечно, хотелось броситься ему на помощь. Когда я в жизни
увидела его в первый раз, он был очень несчастен. Но позже он всю оставшуюся
жизнь пытался помогать себе сам, тем самым губя себя, губя меня, губя нашу любовь.
И я думала, что ведь - несмотря на все соображения о том, что любовь это милосердие
- все-таки по-настоящему это значит, что любви не было. Ну не мог бы он, если
бы она была, так меня ненавидеть!
-
Может быть, это было плохое настроение, или у него, или у тебя, - предположил Н. - Ведь и сами мы с тобой, если
посмотреть на себя со стороны, очень хорошо умеем ненавидеть. Возможно, это
промелькнуло у него как случайность, по недомыслию. А ты перевела это в
экзистенциальную проблему, решению которой должна быть подчинена вся жизнь. И
подчинила жизнь решению, но не решила. Мы вообще, мне кажется, не понимаем
такую вещь, как случайная неаккуратность, недомыслие. Мы скорее простим
намеренную жестокость, чем жестокость из-за недомыслия. Мы очень ценим глубокую
постоянную напряженность. Но мы и сами ее, наверное, не всегда выносим, и,
может быть, когда не выносим, сами этого не замечаем. Если таковы мы - так
сказать, богоизбранные меланхолики - то чего же требовать от остальных?..
Впрочем, когда я, помню, познакомился с ним, он произвел на меня впечатление
глупого человека. Мне жаль тебя к нему отпускать. По-моему, такие как мы с
такими как он можем общаться только хорошо защитившись. Я скорее готов понять,
как можно хотеть спасти незнакомого самоубийцу-философа, но вообще не понимаю,
как можно спасать кого-то глупого. Он тебя сейчас расстроит. Может быть, лучше
побудешь со мной еще?
- С
тобой... - она положила голову ему на плечо и закрыла глаза. - Я слушаю тебя
как сказку. Мы ценим предельную напряженность, мы только защитившись способны
быть с теми людьми, которые не целиком с нами... Ты знаешь, всю жизнь я считала
это слабостью. Я была уверена, что это пережиток детства. Доблесть взрослого
человека - быть одному. Да, собственно, муж меня этому и научил. Но не только.
Еще сын. Почти сразу, как он родился, я начала понимать, как нужно ребенку, чтобы
мать всегда была рядом, и в то же время как непереносима для него мысль, что
она может заставить его быть рядом с ней. Вот тогда я наглядно увидела модель
полного человеческого одиночества. Это мать и сын. Я знала, что только
неполноценная мать требует от ребенка, чтобы он был с ней. По-настоящему ее
радость должна быть в том, чтобы он мог быть один. Я сказала себе, что лучше
умру, чем возьму у него что-то для себя. И я заставила себя не привлекать его к
себе, даже почти ни о чем с ним не говорила. Никогда не говорила ни о чем
серьезном. В старости я умирала одна и, конечно, у меня мелькали мысли позвать
его на помощь, но я гнала их от себя. Я сделала все, чтобы ему не мешать. Я
сделала все, чтобы он был не как я. Он уверен в себе, здоров. Я гордилась тем,
что не испортила ему адаптацию к жизни.
- И
воспитала еще одного черствого человека, - воскликнул Н.
Она
кивнула, глотая тихие слезы.
-
Да ведь не было же тогда этой сказки, - прошептала она. - Был муж. Что я плачу,
это он считал бабьей слабостью, но если бы заплакал его сын... А чему еще,
кроме слез, я могла его научить! Я-то вообще скрыла от него, что тоска
одиночества бывает. Он, я думаю, не имеет об этом понятия. Но если бы я ему это
открыла? Ведь само одиночество мы друг другу снять не могли. Мать и сын не
должны пытаться заменить друг другу любовь, точнее говоря, когда мать пытается,
это неизменно кончается плохо для сына. Такие, как мы, вообще не должны иметь
детей.
-
Похоже, - согласился он задумчиво.
- И
ты сказал сейчас с таким осуждением: "воспитала черствого человека".
Вспомни, каким был тогда ты! Я сослалась на волю мужа. Это неверно. На самом
деле, как я поняла уже давно, ты был для меня всегда намного важнее, чем он,
даже когда я напрямую не думала о тебе. Бог мой, даже замуж я вышла, выбрав
мужа под твоим влиянием! Тогда я сама еще не знала, как я тебя люблю. Слишком
часто мне случалось тогда тебя ненавидеть. Очень часто в тебе я видела воплощенный
образ того, чего не должно быть ни в коем случае, чего следует избегать любой
ценой. Все детство, всю юность я видела тебя перед собой: с одной стороны, твое
непрерывное ужасное страдание, с другой, твоя горячая увлеченность Ницше и всем
этим идеалом здоровья без Бога. И я была такая же, как ты. И как это казалось
неправильно, что ты провозглашаешь желательным одно, а сам представляешь из
себя совсем другое! Но все это объяснить слишком сложно, и к тому же, это было
так давно...
-
Да, ты все рассказала правильно, - согласился он. - Прости. Я-то ведь о тебе
тогда не думал! И теперь мы должны делать как-то по-другому, хотя очень хорошо
умеем делать только так, как делали тогда. Может быть, помолимся о твоем сыне,
вдруг, пока он не умер, что-то еще тронет и растопит его.
- Я
должна идти, ведь мне велели. Хотя я все время пытаюсь еще несколько оттянуть это.
Да, давай помолимся. И расскажи также, что за послушание и кто дал тебе?
-
Христос, - ответил он. - Кратко передавая, что он сказал, наше страдание - это
способ, которым такие, как мы, призваны для служения, и Христос сказал, что он
сам таков. И служение наше - тем, кто не спасен, как у Р. Поэтому, наверное, тебя сразу послали к мужу. - Воспоминание о
Христе наполнило его теплой радостью. Он поцеловал сестру в глаза, чтобы она не
плакала, и взял за обе руки. - Давай скорее молиться, - попросил он.
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
Р. не останавливаясь шел по направлению от храма. Солнце за его
спиной постепенно опускалось к горизонту.
Его
движения внешне отличались от движений остальных. Г. двигался порывисто, Н.
очень скованно, сестра Н. -
подавленно, И. (до последней встречи)
- вкрадчиво. Р. шел спокойно и просто.
У него была прямая осанка, хотя голова несколько склонена. Сейчас он, конечно,
не улыбался.
Впереди
была пустота и тьма, в душе - нормальный страх, позади воспоминания о И. Конечно, больше всего счастлив он был
бы, если бы никуда не уходил, но в то же время дороги назад будто не было. Он
как бы знал, что больше не может и не должен двигаться так, чтобы солнце было
впереди. Только от солнца.
Чтобы
страх не сделался непереносимым, он шел не быстро. Он не думал о том, что
впереди, во-первых, потому что не мог вообразить, во-вторых, потому что не мог
заставить себя об этом думать. Думал он почти только о И.
Могли
бы они быть вместе после того, как И.
вернулся из чистилища, став совсем другим? Быстрый уход Р. после этого несколько напоминал бегство. Не могла ли подспудная
причина быть не в направлении к С. ,
а в направлении от И.? Возможно, им
было более нечего сказать? Не о чем говорить?
Конечно,
сейчас ему казалось, что он мог быть с И.
сколько угодно. Но со-пребывание в страдании - это нечто вполне понятное. Было
понятно, о чем говорить и зачем. Было известно, что надо собирать ситуации. А
как со-пребывать в счастье? Р. был
понятен только самый первый жест: обняться от радости, поцеловать друг друга. Но
дальше? О чем и зачем могут говорить счастливые люди? Они, казалось ему, могут
или спать, как он сам спал сначала, или идти за чужим страданием, как он шел
сейчас. Или еще можно было быть в храме. Вечное прекраснейшее счастье было бы
сделаться священником и непрерывно совершать богослужение. Но это со-пребывание
с Богом, это не имеет никакого отношения к И.
Можно
было бы философствовать? Почему сейчас Р.
не мог даже вообразить, о чем и как? Н.
и Г., например, могли философствовать
вместе. Впрочем, они не были до конца счастливы. У Г. не было такого чтобы он искупал грех в чистилище. Вероятно, надо
было понимать это так, что он был праведен, но поэтому же у него оставалась
тревога. Более того, временами она даже была мучительна. Понятно, что ему было
о чем думать. Что касается Н., при
такой интенсивности первичного страдания он, наверное, даже если стал бы
счастлив, переживал бы это каким-то незнакомым Р. способом.
Об
обоих них Р. думал с большой
теплотой, но их он не хотел бы сейчас видеть рядом. Н. был не готов к жертве, хотя ясно было (даже если бы ангел не
сказал), что это его предназначение в будущем. Г. был достаточно силен, но в высшей степени мысленно растерян. И. считал именно это в нем
многообещающим истоком истинного философствования. Возможно, что касается философствования,
растерянность ему способствует. Действию - нет. "Дай Бог," - подумал Р. с привычной горечью. Он стремился
всей душой к истинному философствованию, но другие были способнее. Кроме
стремления, чтобы философствовать по-настоящему, необходимое нечто, что имеет
природу выбора между сердцем и умом в пользу ума. Это не сам ум. Ум, конечно,
тоже необходим, но им многие не обделены. Нужно, чтобы силы ума использовались
для философии. Однако, как всегда, когда речь о ресурсах, они конечны. Если
силы используются для философии, они не используются для чего-то другого.
Иногда "выбор между головой и сердцем" означает предпочтение
рациональности эгоистическим склонностям. Это хорошо, потому что эгоистические
склонности - плохо. Но иногда "выбор между головой и сердцем"
означает предпочтение рациональности альтруистическим склонностям. Так часто
бывает у философов. Так, насколько Р.
мог судить, было у него. Его "сердцем" была жертвенность, стремление
служить (он не стал бы спорить с Ницше, что первичный исток этого в
несамодостаточности; в данном случае это было не важно). Выходит, философия
отвлекала силы от любви. Когда Р.
выбирал любовь, он отставал от философии. Сейчас он другими словами обозначил
то, что они с И. называли
противоречием истины и ценности.
"Ну,
дай Бог," - снова мысленно повторил он. По мере возможности он старался
принять свою философскую недостаточность со смирением. Принимать со смирением
означало или совсем не думать, или научиться подолгу и без надежды пребывать в
состоянии горечи. Этот опыт у него был давно. Трудно сказать, насколько этот
опыт благотворен, но благодаря ему Р.
научился сохранять прямую осанку и спокойную походку, даже когда ему было
тяжело и стоять и двигаться.
Как
он хотел сейчас, чтобы И. был рядом!
Хотя бы издалека услышать его голос. Хотя бы быть способным как можно
вещественнее его помнить. Как легко любовь может противостоять горечи и страху!
Постепенно,
по мере того как он шел, увеличивалась телесность. Тело становилось плотным и
тяжелым; он, как в жизни, начинал чувствовать себя через него. "Живая
вещь, - вспомнил он слова И. о теле.
- Первое, что дано в опыте нашему вопрошанию". В его опыте тела, вещи и
даже все живое появлялось скорее последним, чем первым. Возможно, он не обращал
внимания. Он бы гораздо скорее согласился с Н.,
если бы тот рассказал о своем опыте: первым появляется желание любви, затем
страх. Но размышляя о собственном опыте, он мог сказать только, что раньше
всего существовала мысль о Боге. Гораздо раньше, чем данность себя себе, в
отличие от Декарта.
Может
ли вообще философствовать такой человек, у которого внутренне очевидна мысль о
Боге? Имеет ли он на это право? Ведь он приходит с Богом философию, где Бога,
может быть, быть не должно; и уходит - хотя он предопределен Богом к вере - от
Бога в философию. И. говорил о
пустоте, и даже Р. было ясно, что
исток философствования в ней. О пустоте он сейчас не мог думать. Постепенно
уплотняющееся тело испытывало физическую тошноту от самой мысли о ней. Впереди
было темно и глухо. Когда впереди такая внешняя пустота, допустить внутреннюю
означает едва ли не исчезнуть.
"Со
мной ведь Бог, - подумал он. - А Бог пребывает сейчас в такой же
трансцендентной реальности, как всегда. Как в жизни. Мой ангел меня отсюда не
достанет. О Боге я еще могу думать, об ангеле даже почти не могу".
Как
ни странно, ему долго продолжали попадаться люди (он видел их вдалеке). По мере
того как темнело, он переставал их видеть, но еще долго продолжал слышать.
Сначала солнце за его спиной склонилось к горизонту, затем зашло. Так он вошел
в сумерки. Шел по ним долго, почти столько же, сколько по области дня.
Постепенно делалось все темнее. Появлялся туман.
Встреча
с реальностью - всегда ужас. Конечно, по сравнению с Н. им всем, в общем-то, было не на что жаловаться. Но и Р. этот ужас был знаком. Иногда в жизни
ему снились религиозные сны. Иногда, например, пустое пространство, в которое
он входит со свечой, читая молитву. Когда он просыпался, он не помнил, какую
молитву читал, к тому же похожие сны ему снились с детства, когда он вообще не
знал ни одной молитвы (его воспитание, разумеется, было чисто атеистическое).
Когда он просыпался после этого сна, он не испытывал от реальности обычного
ужаса. Какое-то время, не полностью проснувшись, вспоминал, какая был молитва (не
мог вспомнить) и удалось ли ему осветить пространство (обычно нет). Потом весь
следующий день ощущал себя в глубоком покое, подлинно умиротворенным,
совершенно счастливым. Иногда импульса хватало на несколько дней. Тогда будто
бы вообще не происходила встреча с реальностью. Он жил, нося в себе память о
происшедшем, и это было главное, что с ним было. Так сам Бог научил его способу
счастья.
Разве
может человек, которому снятся такие сны, всерьез допустить мысль, что Бога
нет? Р. всегда инстинктивно знал путь
к покою.
Когда
он стал старше, учась в школе, узнал, что есть такая вещь, как религия, и,
разумеется, мгновенно узнал ее. Это было как биология: способ говорить о
непосредственной реальности. Это было весьма теоретическое знание. Он даже не
задавал себе вопроса, в какую религию верит. Основной вопрос был, есть Бог или
нет? Вокруг весьма многие говорили, что нет, а он верил и думал, что есть. У
него даже в семье были из-за этого конфликты.
К
тому же и в самом деле Бога в жизни разглядеть невозможно. Реальность - это
ужас. Реальность угрожает Я. Еще не будучи философом, Р. переживал это. Бог с другой стороны от Я, чем реальность.
Обращение Я к Богу - это уход от реальности. Другое дело, что Бог зовет душу.
Понятно, что когда душа слышит зов Бога, он для нее реален. Со стороны Бога
своя реальность. В ней нет ужаса (так было у Р.).
Когда
он закончил школу и учился в мед.институте, случилось, что он встретился с
церковной религией. Эта встреча сначала была очень тяжелая. Разумеется, рано
или поздно он пришел к выводу, что нужно окреститься. Реальность же церкви, в
том числе обряда крещения - это реальность ужаса, а не реальность Бога. Он
желал выразить свою религиозность в способе своей жизни, но с церковью долго не
мог примириться. К тому же он сильно сомневался в достоверности христианского
исповедания. Точнее говоря, не верил в него ни секунды. Ни в какие другие
религии тоже не верил. Ему никогда не являлись ни Христос, ни Будда - ни во
сне, ни наяву. Он верил только в Бога.
С
детства до старости он провел жизнь в диапазоне между двумя обычными
состояниями: размышления о любви (как двоих, так и религиозной) и спокойного
нарциссизма. Конечно, эти два состояния друг другу противоречат. Любовь требует
страдания и выхода из себя; Р. был
склонен страдание превозносить. Некоторые упрекали его, что он больше
теоретизирует, чем любит, но на самом деле он любил столько, сколько мог. К
тому же теоретизировать о любви не вредно. Многие не склонные к
теоретизированию делают грубые ошибки, которые приводят к мучениям их любимых.
Когда
не мог любить, Р. погружался в
нарциссизм; это грех относительно безобидный, по крайней мере в том что
касается отсутствия целенаправленной ненависти; но впоследствии, осознав эту
свою склонность, он ее осудил. Под нарциссизмом понимается способность
удовлетворяться собственным бытием. Именно погружения в себя ему, в сущности,
хотелось всегда. Даже как объект эстетического интереса он себя удовлетворял. В
детстве и молодости он был красив. Будучи по характеру тихим, он обычно не
участвовал в бурных событиях жизни, в обществе занимал место на периферии.
Разумеется, ему хотелось быть с людьми, и он был счастлив, когда его замечали.
Но когда не замечали, для него это не было трагедией. Нарциссизм его
успокаивал. Только примерно после сорока он оказался способен придумать ему
некоторые альтернативы. Во второй половине жизни он обрел некоторую способность
к состраданию. Это было не то же, что нормативные рассуждения о любви, а
намного тяжелее и действительнее.
Возможно,
несколько удивительно, что человек с таким темпераментом был женат. Тем более
удивительно это было, что он был практически холоден в смысле супружеской
жизни. К счастью, жена тоже. Оба были физически не здоровы. Оба не только были
предрасположены к воздержанию, но и считали его добродетелью. Поэтому их брак
был весьма гармоничен. Они вместе философствовали. Кроме этого, он преподавал и
писал тексты, а она работала искусствоведом. По-видимому, ее большая склонность
эстетически (и научно) ценить прекрасное привела к особой гармонии с его
нарциссизмом. Но этот вопрос впоследствии отступил на задний план. Нормативные
рассуждения о любви ни с какой эстетикой несовместимы. Что касается
религиозности, то она эстетике противоположна, но не несовместима. Р. начал жизнь между эстетикой и
религией, а закончил - этической религиозностью. Этика тоже по-своему
противоположна религии (на этом очень настаивал Кьеркегор), но это когда никого
особенно сильно не любишь и когда Бог внезапно является к Аврааму и требует
жертвы. Слава Богу, от Р. этого не
требовали! И поэтому для него этика и религия не были противоположны. Любовь к
Богу не противоречит любви к людям. Он строил любовь к людям на любви к Богу. У
него личным грехом была самодостаточность, поэтому страстная зависимость от
возлюбленных ему не очень грозила. Таким образом, он строил любовь от
самодостаточности к зависимости, опираясь на Бога.
В
какой-то момент Р. вышел как бы на
уступ и увидел распростершуюся перед ним равнинную страну. Ее дальний край
терялся в ночи и тумане. Туман клубился у его ног, застилал всю равнину. Вверху
небо было серое, вдали его заволокли темные тучи. "Боже как тут
неприветливо," - подумал он. Странно, что кто-то мог уйти сюда
добровольно, а такие случаи бывали.
Его
тело было уже совсем плотным и тяжелым. Когда он спустился с уступа и попал в
туман, ему стало холодно. Только теперь до него дошло, что он обнажен. Те тела,
которые были в храме, этого не чувствовали. Они напоминал человеческие только
ради экономии воображения. То тело, которое было сейчас, напоминало человеческое
уже по иной причине: чтобы содержать в себе ресурсы жизни. В храме и около него
они, по всей видимости, были внешние.
"Если
так пойдет дальше, мне захочется есть, - подумал он. - Не странно ли, что
переход к телесности может быть столь постепенным!"
Он
по-прежнему на всякий случай сомневался в том, что дойдет до цели. Но ему
постепенно становилось все менее страшно. Вернее сказать, становилось менее
беспредметно страшно и более страшно от темноты, холода и пустоты. Все это были
понятные вещи. Бояться их было в сущности, не очень страшно. Тот страх, который
он испытывал, когда все у него было хорошо, который по видимости, не имел
причины - он был по-настоящему страшен. Именно он выводил к Богу. Когда человек
боится, он всегда думает, что у страха есть причина. Но страх, не связанный с
прямой угрозой. К какой причине он мысленно выводит? Или угроза выдумывается;
тогда страх как бы неверно опричинивается. Или человек продолжает видеть, что
угрозы нет; но страх есть; следовательно, есть иная действующая реальность. Так
беспричинным страхом выходят к Богу. Это была другая схема, чем
"реальность ужаса - Я - Бог", в этой схеме Бог был с той же стороны
от Я, что реальность, скрыт за ней. То есть это была схема "Бог -
реальность - Я". Первая мистическая, вторая рационалистическая
религиозность. В основе рационального доказательства Бога лежит свойственный
человеку поиск причин для всего (Бог как причина того, причина чего по
видимости отсутствует). Есть иной выход к Богу - простой внутренней
очевидностью. Он не требует никакой рациональной деятельности и даже плохо
совместим с ней. Особенно актуален он становится, когда вдруг Бог сам является
человеку. Когда Бог не является, человек его ищет, и весьма часто делает это
рационально. Трудно его за это осудить. Рациональность - неотъемлемый способ
человеческих действий. Но в том, что касается Бога, рациональность не на месте.
Зато на месте странные чувства. Поэтому больные и необычные люди довольно часто
близки к Богу.
Скоро
он стал слышать тихие голоса со всех сторон. Возможно, это были души умерших.
Не исключено, что иллюзия. Также возможно, что наваждение темных сил. Он
подозревал, что последние упомянутые пребывают здесь как у себя дома, хотя не
мог бы с уверенностью сказать, что
понимает, зачем им нужны неприкаянные здешние души.
Соотношение
сил - вопрос очень трудный. Р. не мог
его не то что решить, а и поставить. Кому-то может быть плохо, и это хорошо
(например, Н.), кому-то плохо, и это
плохо (например, самоубийцам). Кому-то Бог дает силы, а дьявол отнимает. У
кого-то Бог отнимает силы в виде особой милости. Кого-то темные силы пугают, а
светлые ведут (самого Р.). Кто-то
способен получать от общения с темными силами удовольствие (И. до спасения). Иногда темные силы
овладевают душой, когда она одна и в страхе, но чаще, по-видимому, когда она
погружена в радостную жизнь. Бывает радость, угодная Богу, а бывает плотская.
Кого-то убивают темные силы, а кого-то забирает Бог. Темные силы властвуют в
аду, но стремятся в рай за счастьем, почти как люди. Наилучший способ не
ошибиться перед лицом столь сложно поставленной задачи - постараться не иметь с
темными силами ничего общего. Р. с
радостью так бы и делал, а все время получалось, что сталкивается с ними
вопреки своей воле.
Голоса
становились громче и их становилось больше. Р.
казалось, он может расслышать, что они говорят. Но когда поймал себя на том,
что напрягает слух, спохватился. Он отнюдь не горел желанием вступать с ними в
какую-либо связь, даже пассивно-информационную. В высшей степени поспешно
вспомнил первую попавшуюся молитву и стал произносить ее. Он не думал, что Бог
его слышит, но ему удалось отвлечься от голосов.
Он
шел очень медленно, потому что ничего не видел. Постепенно наступила кромешная
тьма. В отдалении вроде бы мерцали вспышки какого-то света, но никакого
направления не указывали. Он стал читать не христианские молитвы, а псалмы. Не
то чтобы они освещали дорогу, но пока псалтырь у него в уме не кончился, он
шел. Псалмы сильно отличаются от христианских молитв преобладанием в них сущего
над должным. Христианские тексты сразу просят у Бога всё. В области же
констатации они сосредоточены в основном на человеческой греховности. В псалмах
сильна доля печальных констатаций. Просьбы к Богу в них иногда примитивны;
например, в некоторых псалмах основная просьба о победе над врагами. Однако
если уж в таком контексте звучит обращение к трансцендентному, оно звучит
особенно сильно.
Несколько
раз у него мелькала мысль, что он не помнит, куда и зачем идет, и, значит,
может быть, когда достигнет этого, не узнает. Он так и не вспомнил точно, но
твердо помнил, что цель по ту сторону пропасти. Приближение пропасти он
надеялся как-нибудь ощутить, потому что очень не хотел внезапно упасть туда
лицом вниз. Вскоре получилось так, что он очень осторожно протягивает вперед
ногу. Пока путь был твердый. Он отгонял от себя искушение встать на
четвереньки. Вообще-то это был бы более эффективный метод продвижения вперед.
Руки нащупали бы обрыв раньше, чем была бы опасность упасть.
"Господи,
те, кто в храме, не догадываются, что не очень далеко от них такое, и тут тоже кто-то есть!" -
думал он.
Перечитав
все псалмы, он замолчал. Тотчас его обступили голоса. Он слышал свое имя.
Воздух
стал плотной средой. Вытянув руки впереди себя, он старался ее раздвинуть, но
двигался с трудом. Теперь, кроме пропасти под ногами, он инстинктивно опасался
наткнуться на что-нибудь лицом. Он не видел даже своих протянутых рук. Ему все
время казалось, что вот-вот его дотронется обладатель какого-нибудь из голосов.
-
Господи, - произнес он вслух. - Если мне суждено отсюда выйти, помоги мне!
Внезапно
случилось чудо. У него в голове прозвучал знакомый голос. Он умудрился его забыть,
пока шел. Как только услышал, весь содрогнулся от радости и все вспомнил.
-
Ну какой же ты дурак, что ушел, не дождавшись меня! - восклицал, будучи там, у
себя, вдалеке, И. - Ты бредешь Бог
знает где. Я же знаю окольные тропы! Я провел бы тебя без труда до самой
пропасти! Я нашел бы путь куда угодно. Что ты наделал, ей-богу!
-
О, помолись за меня! - взмолился он, обращаясь к другу. - Теперь ты можешь мне
помочь только этим.
Голос
исчез. Разумеется, понял Р., все они
молились за него (если только импульсивный Г.
не кинулся следом). После этого чудесного происшествия он будто проснулся. Он
воспрянул духом. Пошел быстрее. Стал пытаться, хотя без результата,
вглядываться в темноту.
Идти
с мыслью о возлюбленном друге в сердце - абсолютно не то же, что идти одному. И. помнил о нем. Молился там, в храме,
думал, наверное, искал способы помочь. Если бы они говорили об этом друг с
другом все, они, наверное, смогли бы придумать многое. Р. мысленно поблагодарил друзей. Думать о нем они, конечно, были не
обязаны. Он собирался совершить свой подвиг, а не призывать их к служению ему.
Только И. он мысленно просил не
забыть о нем.
Голоса
притихли. Их стало меньше.
-
Вы души или нечеловеческие сущности? - спросил Р., которому счастье вернуло способность к состраданию.
-
Среди нас разнообразных сущностей много, - ответило несколько голосов. - Есть и
души.
- А
нет ли кого-то, кого я знаю?
-
Есть, - ответили голоса. Р. услышал
несколько имен. Это были его школьные учителя, умершие атеистами, и несколько
знакомых по мед.институту. И только один профессор из университета. Если сюда
попадали те, кто не верил в Бога, то в университете атеистов было гораздо
больше, чем один человек, где же были все они?
-
О, молитесь! - воскликнул Р. - Я не
могу поверить, что вам нельзя спастись.
-
Мы пробовали, но молитвы отсюда не доходят, - печально ответили голоса.
-
Пробуйте еще! В конце концов дойдут. Бог слышит абсолютно все.
-
Да мы, в общем-то, не умеем, ведь мы не верили в Бога. И сейчас, говоря по
правде, не верим, - сказал один голос. Р.
узнал его. Это был один из бывших коллег врачей. Он был хирург.
-
Вы столько жизней спасли, а ваша душа здесь погибает, и все потому, что вы не
верили в Бога! - воскликнул Р.
-
Да, по правде говоря, все эти спасенные жизни - а равно и те, что я не спас,
хотя, может быть, и мог - для самого меня не были чем-то серьезным. - сказал
голос. - От того, чтобы воспринимать смерть серьезно, а я ее видел очень много,
я спасся несерьезным к ней отношением.
- И
вот сейчас вы спасаетесь от света во тьме. От того, что вам, возможно, придется
кратко пострадать в огне, вы спасаетесь вечным пребыванием в этом холоде. Вы
могли бы спастись, но не хотите. Боже мой! - горестно заключил Р.
-
Мой глубокоуважаемый коллега, не все из того, что вы полагаете мне доступным,
на самом деле в моих силах, - ответил голос. - Глаза у меня слепы, и где свет,
а где тьма - я не различаю. Тело парализовано, и ни почувствовать огня, ни
двигаться к нему я не могу. Моя воля в цепких оковах причинного детерминизма, и
я не могу принять свободного решения даже захотеть чего бы то ни было.
-
Вы говорите, парализовано тело? - не понял Р.
-
Ну да. Здесь многие лежат практически парализованные.
Р. попытался сделать шаг в
сторону голоса, протянуть туда руки. Среда сразу стала очень плотной.
- Я
не могу дотянуться до вас, - произнес он. - Но, прошу вас, хотя бы через силу,
молитесь! Не важно, что вы не верите в Бога и не можете чего-то захотеть, как
вам кажется. Чего-то же вы хотите? Видеть, двигаться? Если бы вы смогли ходить,
то скольким бы здесь был нужен врач!
-
Хирург особенно, - усмехнулся голос. Но было слышно, какую он испытывает муку.
Р. встал на колени и стал
молиться. Он читал текст молебна о здравии, который читают о тяжело больных.
Потом стал читать псалмы и молитвы. Он слышал, что его слушают несколько человек.
-
Пришел нас мучить, - довольно неприязненно произнес кто-то. Может быть, бес? Р. пожал плечами. Дочитал молитвы и
встал с колен.
-
Если я буду жив, буду существовать, если со мной не случится ничего ужасного, я
вернусь, - пообещал он.
Потом
снова двинулся вперед, на ходу читая молитвы. Больше он не стал ни с кем
разговаривать. Требования, взывающие к состраданию, могут быть безграничны. Они
могут эффективно отвлекать друг от друга, хотя как между ними выбирать -
совершенно неясно. Идти по направлению к кому-то одному, а чтобы не слышать
остальных, громко читать молитвы? Вроде бы святые слова пишутся не для такого
употребления. Но, с другой стороны, нельзя отвлекаться, особенно в таком месте,
где весьма вероятна потеря памяти.
Он
вспомнил о кратком посещении И. и
почувствовал прилив сил и мужества.
В
конце концов путь повел вверх, и Р.
вышел из тумана. На равнине, на которую он попал, появилась видимость, хотя
откуда был свет, было непонятно. По-видимому, неподалеку была пропасть.
Вдалеке, кажется, были то ли горы, то ли какие-то здания. Оттуда доносился
очень неприятный гул.
"Кажется,
начинается ужасное," - меланхолически подумал Р. Может быть, эти здания - это было то, что И. назвал "далекое еще что-то", что было построено из
того же материала, что храм. Вдалеке он очень неуверенно рассмотрел что-то
вроде деревянного моста.
Стало
совсем холодно. Пустыня была ледяная, черная. В душе постепенно воцарялись
такой же мрак и холод. Он снова начал забывать, зачем шел, но по-прежнему
твердо помнил о пропасти. Пройдя немного, он вышел к ней.
Поначалу
ему показалось, что она непреодолима. Ее дно терялось в темноте, противоположный
край был далеко. Конечно, подумал он, самоубийство вполне вписывается и в
контекст его предприятия, и в общую тональность окружающего. Сил что бы то ни
было делать и даже думать у него почти не было. Единственное, что он смог, это
встать на колени. Слова молитв он вспоминал с трудом. Повторять их была тяжелая
работа, не легче, чем когда-то философствовать.
Ни
ангела он в ответ не услышал, ни самому ему легче не стало, но через какое-то
время он сообразил встать и побрести вдоль края пропасти. Там, куда он брел,
было еще холоднее. Он закоченел и едва мог двигаться. По-видимому, стройную
осанку, которую он в себе ценил, он в те моменты утратил. Думать об этом у него
не было сил.
Наконец
он добрел до места, где пропасть была узка и ее противоположный конец был ниже.
Ноги одеревенели и едва двигались. Так что он вполне мог не сделать и
требуемого короткого шага. Но ему было в тот момент решительно все равно, что с
ним будет. Повторив еще раз слова какой-то молитвы (или даже ему только
показалось, что он их повторил), он сделал шаг. Едва не упал, но удержался.
Обратно в этом месте он бы не попал, потому что нельзя шагнуть через пропасть
наверх. Возможно, никакого пути назад вообще не было.
"Какая
разница, господи, - подумал он. - Как мне сейчас это все равно!"
Как
только попал на противоположный берег, он, по крайней мере, сразу вспомнил,
зачем шел. Зато совершенно забыл, из каких соображений когда-то вышел. Забыл о
том, что когда-то давало ему силы. Забыл вообще, как это было, когда силы были.
Для того, кто пребывает на той стороне пропасти, понятия веры и надежды
недоступны. Теперь и ему единственное, что хотелось, это умереть.
Он
сравнительно быстро нашел того, кого искал.
С. лежал на земле ничком. Руки закрывали голову. Со стороны казалось, что
он мертв. Но Р. знал, что он жив. Он
подошел ближе и от бессилия сам упал рядом с ним. Он услышал, как тот
повторяет, не переставая:
-
Умереть, умереть, умереть, умереть, умереть…
Насколько
мог, Р. испытал сострадание. Скорее,
конечно, это была лишенная эмоции мысль: "Ему еще хуже, чем мне".
Совершенно
ясно, что попытки спасти были бесполезны. Это был не тот случай, что И., не тот, что сестра Н. Сам Р. был не в состоянии ни говорить, ни думать, ни двигаться.
Кажется, он был практически не в состоянии существовать.
- А
вы не пробовали броситься в пропасть? - спросил он через какое-то время из
чистого интереса. Ему подумалось, что это в загробной жизни, возможно, шанс
самоубийства.
С.
долго не отвечал, потом с трудом выдавил:
-
Где?
По-видимому,
он вообще не двигался. Когда Р. смог
ответить, он предложил:
-
Хотите, покажу.
-
О, умереть! - с вожделением прошептал С.
По-видимому, надежда умереть придала ему сил, он слегка повернул голову. Но
тотчас издал крик невыносимой боли. - Убейте меня! - взмолился он.
-
Подождите, еще не все методы испробованы, - ответил Р.
-
Ничего не могу пробовать, - со стоном ответил С. - Только лежать и звать смерть, а она не идет.
-
Да уж она не придет просто так, - вздохнул Р.
По тону и по голосу он почти наверняка определил, что несчастный не совсем в
себе. Он был, возможно, не в себе, уже когда совершал самоубийство. С тех пор у
него ничего не менялось. "Насколько милосердней со стороны Бога было бы
его уничтожить!" - не мог не подумать он. Впрочем, затем добавил к своей
мысли, что, пожалуй, нет смысла требовать чего-то у Бога. Когда-то он и верил,
и молился, и ожидал от Бога исполнения своих молитв, которые были не
требованиями, а были доверчивы и полны надежды. "Все это легко на той
стороне пропасти и когда есть силы," - подумал он. Он сказал это самому
себе с горечью наступившего понимания, хотя вообще-то понимал то же самое и
тогда.
Не
виновен тот, у кого нет сил.
-
Возможность, - пробормотал Р. -
Единственная возможность. Больше просто ничего нельзя сделать.
Он
подполз к С., взвалил его к себе на
спину, с трудом поднялся на четвереньки и так пополз по направлению к пропасти.
Это направление он помнил очень смутно. Совершенно точно он полз не туда, где
перешагнул ее.
Он
выполз из каких-то руин, где происходило дело, на открытое пространство. Снова
услышал отвратительный гул. В том направлении мелькали какие-то вспышки.
"Наплевать, наплевать на что бы то ни было, - думал он. - Господи, как это
все равно!" Слова "наплевать" и "все равно" он твердил
теперь точно с тем же выражением, как когда-то слова молитвы. "Когда
доползем, ох как мы оба ухнем вниз!" - была его единственная надежда,
которую он думал со страстью.
Собственно,
он не ошибся. Он дополз, и оба ухнули. Перед самым краем - уже заглядывая вниз
- он было остановился, чтобы, если не поразмыслить, если не вспомнить Бога, то
хоть посмотреть, куда кидаться. Но ему не дал С. Увидев пропасть, он, воя одновременно от боли и от вожделения,
протянул к ней руки, из последних сил швырнул свое тело через край и увлек туда
же Р.
После
этого все исчезло.
Г. был в храме, когда появился
И. Г. еще не видел его после преображения. Он изменился внешне, его
лицо совсем утратило неприятное
выражение, свойственное ему раньше, и сделалось простым. Г. раньше наблюдал у него в глазах особенный прищур. И. прищуривался не тогда, когда,
собственно, философствовал - тогда он бывал серьезен, временами даже мучительно
серьезен - а скорее когда вспоминал прошлые мысли. Так же прищуривался он,
смотря на Г. В жизни Г. редко доводилось с ним встречаться (хотя
они были отдаленно знакомы), но здесь, встречаясь с ним, он испытывал нередко
довольно сильное ощущение растерянности. И.
смотрел очень пристально и слишком с большой готовностью презрения. Впрочем, по
сравнению с тем, что он когда-то сделал с Н.,
это были пустяки. Что касается презрения, то мазохистски настроенный Г. по отношению к себе его готов был
даже приветствовать. Довольно часто бывает, что на одного философа презрение
другого философа действует освежающе и стимулирующе. Речь только не должна идти
об отвержении самого его бытия.
Презрение, отвержение бытия и многие другие виды
философского взаимодействия при жизни Г.
имели долгую историю. Г. был
преподавателем, затем профессором в университете, у него было много студентов и
аспирантов, эти люди со временем сгруппировались в школу. Одной из традиций
этой школы, к сожалению, была практическая несовместимость с философствованием
других школ, в частности, И. У
последнего школы в собственном смысле не было, но было очень велико число
почитателей и подражателей. Наиболее достойные философы любой школы, как правило,
не снисходят до отвержения чьего-либо бытия. Но даже это возможно. У Г. был один способный ученик, специалист
по философии науки, и этот человек не только уничтожающе отзывался о И., но и в тяжелые для него времена
наносил реальный ущерб его репутации и карьере (из философских соображений). Г. его не останавливал, потому что
репутация И. была ему не дорога. Потом
он за это просил у И. прощения.
Теперь ситуация уже ушла далеко. И. первым делом низко поклонился Г., а потом обнял его.
- Простите, ради Бога, за все, в чем я перед вами
виноват, - сказал он. - Я очень надеюсь, что отныне мы будем помогать друг
другу мыслить. И умоляю, научите меня, если знаете, что мне делать с моим
несчастным героическим другом, исполненным идеи жертвенности и служения. Он
пожелал отправиться в ад, и, чтобы не слушать моих возражений, отослал меня к
вам (я бы, собственно, явился и сам). А ведь это была его идея -
философствовать вместе, помогать друг другу. Не нелепо ли, что мы должны
заниматься этим без него?
"Но при этом, поскольку он был прав, и в
диалоге мысль обновляется - постольку то во мне, что мыслит, а не только
переживает и действует, рвется обсудить с вами некоторые проблемы понимания и
мышления.
Г. только тогда и узнал о
предприятии Р. Он долго молчал. У
него было тяжело на сердце.
- Вы правы, - наконец сказал он. - Не понимаю, как
мы сможем говорить о чем-либо без него. Для меня он был почти единственной
точкой опоры. Я вряд ли даже способен понять что-то, мысленно не отсылая себя к
нему. Я видел в нем как бы воплощенный смысл. Это странно, если подумать,
поскольку в прямом смысле слова он далеко не все знал о смысле и даже не
намного больше, чем я. Но ни в ком другом я этого не видел, только большее или
меньшее отсутствие смысла. В вас - его постоянный поиск или, лучше сказать,
постоянное взыскание о нем. В Н. есть
смысл, но нет возможности его прожить; его смыслом не может воспользоваться
даже он сам, не говоря о других. Сам я лишен смысла, насколько может быть лишен
человек. Я даже думать не способен, потому что с трудом могу начать, ведь для
этого уже нужен смысл. Только Р. был
способен вдохновить меня на то, чтобы самому прожить какое-то время, такой
импульс я получал от него.
И. улыбнулся.
- Ну, проблема начала мысли, которую вы так верно
сейчас поставили, я полагаю, одна из основных (хотя и очень незаметных) тем
любого философствования, - сказал он. - Она редко попадает в центр внимания,
ибо в философии исторически было в моде весьма метафизическое понятие начала: с
чего начать философствовать Декарту, когда он уже является сложившимся
философом и даже, в сущности, уже знает, куда хочет прийти? К своему началу
философы-рационалисты всегда двигались от конца, задним ходом, поэтому
приходили не совсем туда, куда нужно. Они клялись, что будут слепы, но все-таки
слишком хорошо продолжали видеть. А при последующем прямом движении утрачивали
даже первоначальное намерение слепоты. Но с чего подлинно начинать? С пустоты и
ужаса, но как в чистой пустоте и ужасе найти самую первую мысль? У меня есть
опыт ужаса чистилища. В ужасе самая первая мысль не "ego cogito",
а "помогите!" А вторая мысль связана с тем, что является кто-то и
помогает. И нет никакого возможного движения от полной пустоты к собственной
мысли. Только через кого-то и через всю приходящую с ним наличность.
- Что пустота равна ужасу, вообще-то для
корректности следует доказать, - заметил Г.
- Хотя лично я вам верю. У меня нет опыта чистилища, но опыт пустоты есть.
- Что пустота равна ужасу, знает каждый, кто ее
переживал, - усмехнулся И. - Я бы
смог, наверное, и доказать. Не в смысле провести логичную последовательность
мыслей, а в смысле развернуть картину, погрузить в нее Декарта и показать ему,
как это происходит. К чему привело бы его сомнение, если бы он действительно
сомневался, а не прикидывался, что сомневается. Но вам я этого делать не буду,
зачем? И так ясно, что вы знаете.
- При жизни я вообще не верил ни в какое начало
философствования, - довольно печально сказал Г. - Я строил пессимистическую картину инобытия истины в речи и
мышлении. Мне представлялось это так, что когда философ начинает
философствовать, ему бывает предзадан - и даже более того, навязан - целый
сложившийся дискурс, большая страна актуальных и потенциальных мыслей; актуальных
в том смысле, что их уже кто-то подумал, а потенциальных - в том смысле, что в
актуальных мыслях есть некоторые узлы напряжения, нестыковки и так далее, и эти
узлы имеют свою собственную энергетику. Они зовут, и новичок, как правило,
откликается на их зов, кидается их развязывать, завязывает новые, и страна
растет и растет вдаль, пока не уйдет совсем далеко от реального начала, где,
собственно, все в нее входили - от чистого вопрошания. И все эти узлы, из
которых состоят огромные философские страны, вяжутся словами, и единственное
реальное действие этих слов - уводить от подлинного смысла. Самые сильные
философы продолжают держаться реальности, но уже и им она дана не иначе как
через слова, которые сбивают их с толку. Я не верил в возможность словами выразить
истину. Теоретически я радикально противопоставлял философию и истину.
Получалось, что философия враг истины, и философию ради истины нужно отбросить.
Но я пытался и не мог. Она страшно привлекает! В конце концов, это призвание
человека - выразить истину словами.
И. кивнул.
- Именно так я всегда думал, - медленно произнес он.
- О том, как владеть словами и противостоять соблазну дискурса. Ведь не в
одиночестве же созерцать истину! О ней еще надо рассказать. Да и истина не
вещь, ее нельзя созерцать как вещь. Она - живой ответ на живой вопрос. Есть мертвые
вопросы, но мертвый ответ на мертвый вопрос нельзя назвать истиной, даже если
это правильный ответ. Живые же вопросы рождаются из боли. Это два измерения,
которые не сводятся друг к другу: истина как идея и вопрошание как боль. В
истине как идее нет времени. В вопрошании как боли есть время. Вопрошание и
боль - это сама жизнь. Вот сейчас: как мне вернуть моего друга? И у него то же:
как ему вернуть того, его друга? И у того, в свою очередь: как ему спастись?
Спастись самому и спасти остальных, вот предельный вопрос, который всегда
продолжает оставаться живым. И какой дискурс на него ответит? На него отвечают
тратой ресурсов собственного бытия, но только предварительно надо найти верный
способ их потратить.
Г. произнес восхищенно:
- Я бы не смог выразить лучше. Но думал именно так.
Когда-то он меньше всего ожидал именно от И. услышать нечто, столь ему близкое. И., внимательно смотря на него, ответил:
- Я ведь говорю с вами, насколько могу, на вашем языке. Отсюда, вероятно, ощущение согласия. Возможно, когда-то я был с вами не согласен. Отчасти, вероятно, вследствие подверженности темным силам. Но и еще, возможно, вследствие того взыскания смысла, которое вы во мне - лестно для меня - отметили. Ибо совершенно очевидно, что узлы следует развязывать. Но веревки-то остаются. Если продолжать вашу метафору - которая мне очень нравится - то в том месте, где совершается вход в философию чистым вопрошанием о смысле, вместе с вопросами предполагаются ответы из узлов. Эти узлы связаны словами. Не двигаясь никуда из точки входа, стоя в ней и только в ней, нельзя ли развязать узлы? Созвать к самому началу тех, кто уже далеко? И что-то новое сделать с тем материалом, из которого узлы были связаны? С